— А почему вас так интересуют люди, совершившие убийство на сексуальной почве?
— Я писатель.
— Понятно. И вы пишете детективы?
— Вы будете смеяться, это и впрямь так.
И Катя Лаванс действительно рассмеялась. Выпустила дам через ноздри.
— Господин Сарразин? — Слушаю вас.
— Вы курите?
— По данному пункту я вас вынужден разочаровать, госпожа доктор. А почему вы спрашиваете?
— Да просто так. Но, возвращаясь к теме вашего звонка, — прежде чем я смогу пообещать вам экспертное заключение, необходимо уладить две транспортировки: материала — ко мне в Восточный Берлин и меня — в Западную Германию. Начать имеет смысл с разговора с моим непосредственным начальником. Где вообще-то состоялись следствие и суд?
— В Грангате. Это в Шварцвальде. Мне кажется, мы найдем тот или иной способ.
— Тем лучше. Итак, при соблюдении названных условий я с удовольствием соглашусь предоставить экспертное заключение. Поскольку вопрос о трупных пятнах входит в мою узкую специализацию.
— В том-то и дело. Но есть еще одна проблема. Арбогаст лишен каких бы то ни было капиталов, а это означает, что мы сможем оплатить ваши труды, скорее, символическим образом.
Катя Лаванс поневоле усмехнулась: уж больно очевидно было, как огорчает Фрица Сарразина данное обстоятельство.
— Это не играет роли, — сказала она.
— Вот и прекрасно, и большое спасибо вам за отзывчивость. Я также попытаюсь как можно скорее вновь дать вам о себе знать. В лучшем случае вас посетит доктор Клейн, являющийся, как я вам уже говорил, адвокатом Арбогаста, чтобы обсудить все в деталях. Вы согласны?
— Да, разумеется, это было бы весьма кстати. — Патологоанатом кивнула.
Когда она, попрощавшись с Сарразином, положила трубку, то тут же спохватившись позвонила сама. Если ей случалось возвращаться домой даже позже обычного (а к ее поздним возвращениям в связи с работой все давно привыкли), она, с тех пор как развелась с мужем, просила госпожу Кравайн позвать Ильзу к телефону. Та не любила засыпать, если мать, как минимум, не пожелает ей спокойной ночи, а у семьи Кравайн, проживающей в бель-этаже, был единственный на весь дом телефон.
— Мама?
Как всегда, Ильза тут же принялась тараторить, мешая восторги и обиды, и прошло немало времени, прежде чем Кате удалось уговорить дочь отправиться в постель, не слишком ее при этом расстроив. В сотый, не меньше, раз пожелав дочери приятных снов, она повесила трубку.
Катя Лаванс обратила внимание на то, что по-прежнему остается на ногах возле двух составленных к окну письменных столов. И сразу же вспомнила о госпоже Мюллер, над гибелью которой ломала голову перед звонком Сарразина. Машинально сунула зажигалку и сигареты в карман пиджака, погасила свет в кабинете, да и на всем этаже, понимая, что уже давно остается одна во всем институте, и спустилась в “камеру”; как ее здесь называли, то есть в помещение, оборудованное морозильными камерами. Вскрытие госпожи Мюллер было назначено на следующее утро, меж тем как составивший отчет о смерти домашний врач, можно сказать, расписался в собственной беспомощности. Практически единственные неоспоримые сведения заключались в том, что женщине было двадцать восемь лет, росту в ней было 1 м 67 см, а весила она 58 кг. И вдруг у нее хлынула кровь из ушей и носа. И фактически в тот же миг наступила смерть.
Шум морозильников, как всегда, разносящийся по всему институту, становился все громче по мере того, как Катя Лаванс спускалась в подвал — навстречу водопроводным и отопительным трубам, вьющимся отсюда по потолку в обратном направлении. Здесь, внизу, было холодно, — затхло и холодно, — было слышно, как капает на пол в шашечку вода из неисправного морозильника. Катя Лаванс, взявшись за ручку, открыла дверь морозильника — тот был не заперт, а закрыт, как какой-нибудь канцелярский шкаф, — и рывком выкатила наружу носилки, на которых покоилось тело.
— Добрый вечер, — пробормотала она, сдернув простыню с лица у молодой женщины. Смерть придала ему восковую матовость — так выглядят столешницы белых пластиковых столов.
Все дело в том, подумала Катя, чтобы наконец без тени сомнения доказать, что кровотечение произошло уже пост мортем. Молодая женщина была при жизни красавицей. Катя Лаванс подняла ей веки, заглянула в глаза и тут же отпрянула, испугавшись оцепенелого взгляда. А меж тем и ей самой порой хотелось узнать, каково это, — ничего не чувствовать, оставаться холодной, быть мертвой.
— Расскажи мне о себе, — прошептала она.
33
Как всегда, Ансгару Клейну больше всего нравился тот совершенно особенный момент при взлете, когда напряженная вибрация пронизывает весь самолет насквозь, становясь все сильнее и сильнее, пока он не разгонится по взлетной полосе и, преодолев в некоей точке равновесия силу притяжения, взмоет в небо. Глаза он при этом держал закрытыми, чтобы не растерять хотя бы ничтожной доли этой волшебной дрожи, отзывающейся во всем теле. Лишь когда трехмоторный “Боинг-727” Пан Амэрикен — совершенно новая машина, всего лишь год назад сменившая на данном маршруте пропеллерный “ДС-6”, — набрал полетную высоту в этот январский день 1968 года и, миновав Фульду, вошел в воздушный коридор над Восточной зоной, адвокат пришел в себя, как это бывает в темном еще кинозале по окончании сеанса. Стюардесса, решившая, должно быть, что ему стало нехорошо, наклонилась над ним и спросила у него по-английски, как он себя чувствует. Ее духи обдали его ароматом белых цветов. Улыбнувшись, Клейн покачал головой. Он попросил подать себе кока-колу со льдом и мысленно сосредоточился на двух предстоящих встречах в Восточном Берлине. Обе имели для дальнейшего развития дела Арбогаста решающее значение.
Этот процесс буквально пожирал время, вернее, впитывал его, как влагу — песок. Вновь настала зима, а жалоба против отклонения другой жалобы — о возобновлении дела, — которую он подал уже полтора года назад, только сейчас была отклонена межрегиональным судом в Карлсруэ, как недостаточно обоснованная. Какое-то время после этого Арбогаст вновь отказывался от работы, не выходил на прогулку, даже перестал бриться и практически не разговаривал с Клейном, когда тот приходил к нему на свидание. Правда, больше он себя не калечил. Адвокат вновь и вновь убеждал его в том, что надежда еще остается, а однажды по требованию заключенного подробно описал ему, как выглядят сейчас городские улицы, что люди носят и на каких машинах ездят. Но и эта замешанная на интересе к жизни мимолетная эйфория вскоре сошла на нет, и все лето Арбогаст отказывался от встреч со своим защитником. Порой он писал Сарразину щедро иллюстрированные карандашными набросками письма, в которых разнообразно намекал на то, что на самом деле произошло той ночью между ним и Марией Гурт. Но когда на ту же тему с ним заговаривал адвокат, Арбогаст молчал. Часто, испытующе глядя на Арбогаста в комнате для свиданий и пребывая в вынужденном молчании, Клейн вспоминал о том, как написал ему об этом деле впервые Фриц Сарразин и как он сам незамедлительно отправился в Брухзал. Все тогда, казалось, было так просто. Конечно, возобновление дела — вещь нелегкая, правосудие в любом случае изо всех сил сопротивляется любой попытке оспорить раз принятое решение, но ситуация с Арбогастом выглядела тогда совершенно однозначной.
Ансгар Клейн покачал головой. Иногда он сомневался даже в том, правильно ли это — вновь и вновь подбадривать Арбогаста, внушая ему, что шансы еще остаются. Но тут же ему приходило в голову, что, не будь его самого, да еще Сарразина, — двух людей, год за годом и совершенно беспочвенно подпитывающих иллюзии человека, приговоренного к пожизненному заключению, тот давным-давно отчаялся бы. Его камера, думал Клейн, представляет собой туннель в иной мир, населенный исключительно воспоминаниями и фантазиями. Может быть, думал он далее, именно тяжесть этого прошлого настолько непосильна, что лишь с помощью последовательной цепочки абсурдных рассуждений можно придумать мирок, жить в котором окажется выносимо. Но Клейн помнил и о том, как Сарразин впервые приехал к нему во Франкфурт, о том, как они пили за Арбогаста в баре, он помнил голос негритянки, в этом баре выступавшей.