15
— Когда у человека умирает мать, — едва поздоровавшись, начал Каргес, — то это, как выразился один французский поэт, равнозначно тому, что разбилась скрижаль Завета.
— О чем вы? Что вы имеете в виду, ваше преподобие? Моя мать?..
Каргес, стоя в дверном проеме, кивнул.
— Сочувствую вам, Арбогаст. Она умерла вчера.
Это произошло в августе 1963-го. Священник внимательно следил за реакцией заключенного. Арбогаст, стоявший перед тем у окна, подошел к столу, потом к койке, выщелкнул ее, достал матрас, что в дневное время было строжайше запрещено. И, словно именно по этому нарушению внутреннего распорядка тосковал все годы, уселся на койку, сцепив руки на коленях и уставился прямо перед собой. И тут Каргес заговорил вновь.
— Теперь, Арбогаст, вы совершенно законченный тип. Я не имел в виду ничего плохого. Просто ничто в вас больше не поддается улучшению, потому что разбилась форма, в которой вас, так сказать, изготовили. Теперь каждая шишка, каждая царапина останутся с вами раз и навсегда. Теперь вы полностью отвечаете за себя, потому что не существует больше другой жизни, остающейся для вас самого на заднем плане, но рассматривающей вас как своего рода пробу, проекцию, вариант. А ведь как раз об этой форме мы и вспоминаем, когда нам не хочется брать на себя ответственность за нами же и содеянное.
Каргес выждал, рассчитывая на какую-нибудь реакцию со стороны Арбогаста, но тот оставался невозмутим. Каргес даже подумал, не приказать ли ему встать и убрать койку с тем, чтобы арестант хотя бы посмотрел ему в глаза, но тут же отбросил эту мысль.
— Покаяние, Арбогаст, это лестница в три ступени: сперва раскаяние, которое человек должен почувствовать сам, потом исповедь, в ходе которой поверяешь свою вину, и наконец удовлетворение, наступающее после этого. Но знай, что главной ступенью является исповедь, потому что когда ты признаешься, Бог простит тебя, а я смогу отпустить тебе твои грехи. Поверь мне, Арбогаст, сейчас для этого самое время.
— Но мне не в чем исповедываться, — полуавтоматически и не поднимая глаз, пробормотал Арбогаст. — Я ведь невиновен.
— Даже когда мы упорствуем, даже когда не произносим ни слова, высшие силы в конце концов заставляют нас признаться, поверь мне. Само наше молчание в таких случаях красноречиво и становится самообвинением. Как будто что-то в нас протестует против заклятия, мешающего нам выговорить самое сокровенное, и как будто само это заклятие порождает и усиливает протест и, в конце концов приводит к признанию.
И только тут Арбогаст посмотрел на священника.
— Ваше преподобие?
— Я тебя слушаю.
— А мне можно к ней?
— Да. Вам разрешено присутствовать на похоронах. Послезавтра.
Каргес кивнул, на мгновение замешкался, размышляя, не надавить ли на заключенного посильнее с тем, чтобы выжать из него искупительное признание, которое — Каргес в этом не сомневался — и само давным-давно рвалось наружу. Решил однако повременить с этим и постучал в дверь, чтобы его выпустили.
Арбогаст проследил за тем, как отперли и вновь заперли дверь. И ему почудилась, что вместе с последним оборотом ключа в камере стало невыносимо душно — настолько, что он сорвался с места и отворил окно. В камеру нахлынул теплый летний воздух, голоса со двора, словно бы металлическое пение жаворонков с окрестных полей. Я понимаю Катрин, написала ему однажды мать вскоре после развода. Она-то сама была в браке вполне счастлива. И если забыть о смерти мужа, то самую сильную боль причинил ей своим поступком Ганс, и она просто не понимает, как он может жить с такой ношей. Читая это письмо, Ганс, поддакивая, кивал чуть ли не на каждом слове — как будто она и впрямь сидела с ним и взывала к его дремлющей совести. В детстве, если ему случалось совершить какой-то проступок, надо было только вот так покивать, пока она не выскажется сполна, — и на этом дело заканчивалось. И вот он держал в руке письмо и поддакивая кивал. Но и письмо закончилось, голос матери умолк — и ничего не изменилось. Арбогаст и сейчас отлично помнил эту минуту. Голос умолк — и все. Кое-как он сложил прочитанное письмо и сунул обратно в конверт. А сейчас он слушал жаворонков и смотрел на уже убранное поле.
Через день двое охранников и водитель повезли Арбогаста в Грангат где-то около полудня. Перед этим его отвели в подвальный склад и выдали ему цивильное платье. Костюм пропах пылью и нафталином и был слишком теплым для нынешней августовской жары, ведь привезли Арбогаста в Брухзал в январе; за толстыми тюремными стенами этот зной не слишком чувствовался, но уже в “черном вороне” взял свое: прежде чем они прибыли в Грангат, вся рубашка Арбогаста стала мокрей от пота. Всю поездку Арбогаст просидел молча, глядя в зарешеченное окно. Машины, попадавшиеся по дороге, были неизвестных марок и очертаний, а прибыв в город, он не узнал улиц со старыми домиками под черепичной крышей — теперь ему попадались какие-то непонятного назначения ангары и бензоколонки в огнях рекламы. Он надеялся увидеть хотя бы знакомее лицо, но и с этим ему не повезло.
Поскольку до начала похорон оставалось еще какое-то время, он попросил отвезти его сначала в “Золотую семгу”; водитель кивнул и велел объяснить ему, как туда проехать. Едва начав описывать маршрут по улицам Грангата, — а кружить им особенно не пришлось бы, — Арбогаст почувствовал, как у него заколотилось сердце и покрылись потом руки, а когда машина остановилась и он под конвоем вышел на улицу, то на долгий миг замер на пороге фамильного заведения, сделав вид, будто ему хочется для начала малость осмотреться. В машине был хотя бы сквознячок, а тут на него вновь обрушился зной и под рубашкой вспотела уже спина. Он расстегнул ворот, чтобы хоть чуть полегчало. Ничто, на первый взгляд, не изменилось в старом доме, в котором он не был больше десяти лет. И все же фасад выглядел убого по сравнению со свежеокрашенными соседскими домами. Улицу замостили булыжником и расширили, их палисад с дощатым забором исчез вместе с былым покрытием улицы. Осторожно вошел Арбогаст в крошечный холл, а оттуда, минуя пустынную гардеробную, — в пивной зал, в котором, показалось ему, было еще жарче, чем на улице, и вдобавок душно.
Арбогаст и сам не знал, кого он здесь встретит, предполагая, что, скорее всего, это будет Эльке, его младшая сестра, с которой он после своего ареста не обменялся и словом. На протяжении всего процесса она сидела на скамье рядом с матерью и отводила взгляд, когда он пытался встретиться с ней глазами. И в тюрьме она его ни разу не навестила, а после того, как оставила без ответа пару его писем, он прекратил ей и писать. Конвоиры остались у входа в трактир. Арбогаст как раз ослабил узел галстука и окончательно расстегнул белую сорочку, которую надевал в последний раз в день вынесения приговора, когда из кухни появилась Катрин. Ему сообщали, что она и после развода и переезда во Фрайбург регулярно встречается с его матерью и заботится о ней, и все же, как это ни странно, он и мысли не допускал, что может с ней здесь встретиться. В удивлении он обернулся к конвоирам, чтобы они подсказали ему, как вести себя дальше, но им, судя по всему, было все равно. Катрин смерила его быстрым взглядом — и ему сразу же стало ясно, о чем она подумала. Она вспомнила о том, как они с ним когда-то покупали этот костюм. И тут он и сам вспомнил это — эпизод с покупкой костюма. Теперь она улыбнулась и сняла фартук, надетый поверх черного платья, и он двинулся к ней, широко раскинув руки. Но она вдруг обняла его сама и притянула к себе вплотную. А он обескуражено отшатнулся. До сих пор они не произнесли еще ни слова. Он сделал несколько шагов вдоль по просторному помещению.
— Жарко здесь, — выдохнул он наконец, ухватившись за ворот, впившийся в мокрую шею.
— Да уж.
Катрин сложила фартук и положила его на столик, по-прежнему глядя на Арбогаста.
— Здесь все по-старому.
Она покачала головой.
— Все будет продано!