Но я был уже далеко. Кусты скрыли побег. Летел: дальше, дальше, на восток, к восходу! Прощай, Хули.
E3. Истории зрелости и угасания. О жизни с Хулио
Ночами Хулио не спится, он ворочается, скрипит матрасом, вздыхает. Мы встаём и выходим на балкон, смотреть на звёзды. Звёзд нет, по небу плывут длинные мутные тучи. Дело к зиме, Хули. Да. Мы молчим, а потом он начинает рассказывать о наболевшем – опять о девушках, как всегда.
– Знаешь, Ролли, слову «любовь» девушки уже давно предпочитают слово «отношения». «Завести отношения», «у нас с ним отношения».
– Ну, очередное английское влияние. Язык меняется, одни слова уходят, другие приходят, – зевая, предполагаю я.
– Нет, Ролли... Ты не понимаешь. Девушки – они уже давно отчаялись получить любовь. Теперь они выражаются сдержанно и осторожно. Они довольствуются малым, они привыкли к плоскому...
– Но ты-то, Хули? Ты-то, конечно, продолжаешь давать им полноценную жизнь? Полноценные чувства?
– Нет, Ролли... Они уже не понимают этого. Процесс зашёл слишком далеко, вирус попал в кровь, маска срослась с лицом. Если говоришь о любви, тебя не понимают, не слышат. Теперь вместо «я тебя люблю» полагается говорить «я хочу иметь с тобой отношения».
Я смеюсь: «ты меня разыгрываешь, Хули!» Но он клянётся и даже приводит в пример стихи современных поэтесс. Ха-ха! Развеселившись, мы некоторое время развлекаемся тем, что придумываем рифмы к слову «отношения». Подношения, покушения, поглощения. А потом снова идём спать.
Наутро выясняется, что Хулио опять влюблён. Это заметно по его горящим глазам, по хриплому дыханию, по нервному подёргиванию. То не замечает меня, возбуждённо играя пальцами по подоконнику, то становится навязчив – предлагает послушать вместе Четырнадцатый квартет. Что? Квартет, Ролли, квартет. Сядь. Оставь свою лапшу. Поздние квартеты Бетховена – вот верх совершенства! Начинает объяснять мне разрушительную роль септаккорда. День напролёт не встаёт с дивана, запоем читая коричневое «Рождение трагедии из духа музыки». Неужели она скрипачка, Хулио? Как её зовут? Не отвечает – млеет, томится, сладко улыбается. Гладит себя по груди. Глаза тёмные, телячьи. И когда он наконец повзрослеет?
– Вот раньше, – жалуется Хулио за ужином, забыв о влюблённости, – вот раньше было хорошо! Идёшь, бывало, по улице, или едешь в трамвае, а молоденькие девушки так и смотрят на тебя! Даже знакомиться с ними не обязательно, от одних взглядов внутри всё горит. А сейчас? Если и смотрит кто, так только пожилые подлецы. А то ещё и похлеще. И что прикажешь с этим делать, Ролли?
– Сам ты пожилой подлец! – обиделся я и отвернулся, – Вот теперь на тебя вообще никто не посмотрит.
E4. Истории зрелости и угасания. О тёмных и светлых сущностях
Вечером Хулио взбудоражен, взбаламучен, днём – выглядит спокойным и уравновешенным. Стоя на балконах (странный дом: в соседних комнатах – отдельные балконы), мы перешучивались, перебрасывались коробком спичек, перегибались вниз и обсуждали возможность произвольного и управляемого перенесения любви с объекта на объект. То есть, если А зажгла в тебе огонь, но ей или тебе это не ко времени или не к месту – нельзя ли переместить любовь на В без существенных потерь мощности? Чтобы добру, как говорится, не пропадать? Хулио, в противовес вчерашней восторженности, бравировал и утверждал, что перенесение возможно. А я увлёкшись спором, уронил коробок вниз и проиграл.
Потом началось опять. Пока я заваривал лапшу, Хулио быстро-быстро строчил карандашом в блокноте – формулировал свои сегодняшние симптомы. Зачитал:
1. она кажется мне верхом совершенства (я кивнул);
Он взглянул и сказал, что нечего так недоверчиво кивать, что лучше неё он и в самом деле никого и никогда не встречал! Он с вызовом смотрел, готовый доказывать и вздорить. Я промолчал. Он продолжал.
2. интерес к прочим девам пропал напрочь;
3. плотское влечение к ней сменилось теплотой и нежностью;
4. при мысли о ней – жаркий мёд по венам (я не удержался, поднял бровь);
5. и вообще, ни о чём, кроме неё, не могу думать!
Я подвинул ему тарелку, и мы ели. Он разомлел, размяк. Его улыбка блуждала по кухонной утвари, взгляд проницал предметы, достигая их истины. И всё-таки мы заспорили (глаза его загорелись бешеным огнём, руки вцепились в ручки):
а) объект важен; ты влюбляешься, если объект близок к твоему идеалу;
б) объект неважен; ты влюбляешься, если у тебя есть потребность влюбиться.
«Ролли, ты жалок в своей неспособности понять!» – сказал он мне напоследок, удаляясь в свою комнату. Он шатнулся от страсти и вцепился в дверной косяк. «Расстелить тебе, Хули?» «Оставь».
Ночью он приходит ко мне и садится в ногах, повесив голову.
Я: Брось, брат. Вот послушай – я это вычитал у старцев – если ты тоскуешь, то нет лучшего средства для исцеления, как представить, что твоя тоска не есть продукт твоих переживаний и страданий, а есть наваждение. Невидимые тёмные сущности, вьющиеся вокруг тебя, внушают тебе печаль и тщательно взращивают её, чтобы потом питаться испарениями отравленной души. Гони, гони их, Хули! Кыш, сволочи! Прочь! И сразу легче становится – точно тебе говорю.
Хулио: Но в таком случае логично предположить, что если тебе хорошо и весело – это не меньшее наваждение. Да-да, светлые сущности исподволь закладывают в тебя мушиные личинки радости, растят – и жадно ими насыщаются. Смотри, как горят их алчные глаза! Кыш, кыш, паразиты!
*всполошённый шелест крыльев, карканье, кряканье*
E5. На обороте портрета. О правде
«И вот однажды ты понимаешь, что всё, принимаемое раньше за обиду, за глупость, за непонимание – всё это правда, а ты был неправ. И что ты был плох, и есть плох – и когда же, когда же ты станешь хорош?»
E6. Побег и скитания. В поисках
«Вечно страдающие люди не такие уж и дураки, какими кажутся на праздный взгляд. Разве страдание – не лучший способ чувствовать пульс и жар жизни?» Так размышлял я, спускаясь по лестнице.
На каждой лестничной площадке я сворачивал в коридорчик с квартирами и в поисках незапертой двери нажимал все ручки одна за одной. Не то что бы меня тянуло воровать, нет, отнюдь; я взыскал лишь откровенности и открытости. Мне казалось, что вот, я сейчас войду, и меня обнимут, и назовут братом, и будут смотреть серьёзными синими взглядами. И будет торжественная клятва, вроде клятвы на верность отечеству, торжественная до слёз на глазах.
Открытая дверь попалась мне то ли на девятом, то ли на восьмом этаже, но за ней меня ждало нечто другое: табурет с подушечкой на сиденье и репродукция Перуджино с поклонением волхвов. На скрип петель из глубин квартиры откликнулся старческий голос: «Внучек? Внучек?» Я представил, каково это будет – удивление, объяснение, нескончаемо долгое знакомство – и тихонько притворил дверь. Нет, это было не то, что я искал.
Чем ниже я спускался, тем больше попадалось мне незапертых дверей. За одними стоял густой пар щей, за другими школьники учились кататься на роликах, за третьими обнажённая мокрая женщина шлёпала из ванной за забытым полотенцем. Некоторые двери застыли приоткрытыми, пахло жареной рыбой, крепким одеколоном, кошки тёрлись боками о косяки, студенты переписывали конспекты. Я не понимал, что ищу, но методично медлил у каждого порога, дотрагиваясь до коричневых и чёрных обивок, до золотистых гвоздиков, сличая номера и шрифты, сравнивая кнопки звонков.
На первом этаже все двери колебались в распахнутости, шевелимые порывистыми сквозняками. Я шёл как во сне, заглядывая в тёплые проёмы, наблюдая на вешалках пышные шубы, шерстяные шарфы, узорчатые варежки. Последняя дверь, за углом у лестницы, располагалась боком ко мне, и я не мог видеть, что внутри. Как во сне, я приближался, шаг, другой, третий, и вот мне открылось: низкое кривоногое кресло, спиной ко входу, а в нём – плечи в белом костюме, стриженый затылок, волосы по спирали вокруг центра. Белый Охотник! Я обмер. Девичьи ноги виднелись из-за кресла, накрашенные пальцы и колени упирались в пол, ритмично вздрагивала прядь. «Кто же ставит кресла в прихожей спиной?» – стукнула пустая мысль. Взмолившись, я отступил на носочках, просеменил по серому кафелю, бросился через четыре ступеньки вверх, спасать скарб.