На рубеже 1980–1990-х гг. начался третий, современный, этап развития историографии Первой мировой войны, ведущим направлением которого явилась так называемая культурная история. Одной из видимых причин такого сдвига стало крушение коммунистических режимов, приведшее к разочарованию в марксизме с его преимущественным интересом к социально-экономической сфере, а равно тот исторический опыт, который был накоплен человечеством на протяжении XX столетия{85}. Общей тенденцией западной школы изучения войны явился переход от национально замкнутой историографии к глобальному взаимодействию историков на фоне укрепления позиций англо-американских исследовательских практик{86}.
В рамках каждого из выделенных этапов преобладала собственная исследовательская парадигма. На первом этапе таковой стала модель «войны наций», согласно которой мировой конфликт 1914–1918 гг. рассматривался как логическое продолжение и завершение «долгого» XIX в. В ходе второго этапа война изучалась уже скорее как конфликт между обществами. В результате западногерманская, французская и отчасти американская историографии совершили дрейф от военно-политической конкретики к ревизии политической истории войны, а затем — к структурной и социальной истории. Это позволило значительно расширить предмет исследования, проследить, как повлияли на исход боевых действий социально-экономические процессы в странах участницах войны, раскрыть взаимосвязь между войной и последовавшими в ряде стран революциями.
В настоящее время преобладающим направлением является изучение «человека на войне». Нынешнее поколение ученых, с его особым интересом к культурной и микроистории, истории повседневности, исследует «войну солдат», «войну жертв», что во многом обусловлено попытками осмыслить трагическую историю XX в. в целом, проследить взаимосвязь между Первой мировой войной и возникновением тоталитарных режимов. К темам, в исследовании которых международная историография добилась наиболее значимых успехов, следует отнести проблематику фронтового опыта в целом и насилия в частности, воздействия войны на организацию тыла и коммуникативные практики и особенно коллективную память (коммеморацию) Великой войны{87}.
Что касается соотношения в западной историографии «военной» и «гражданской» истории войны, то долгое время последняя находилась на периферии исследовательского дискурса, занимая второстепенное положение по отношению к событиям на фронтах. В 1980-е гг., как уже отмечалось, произошел переход к культурно-исторической парадигме, изучающей представления и практики широких слоев населения. В современных работах можно выделить два основных направления: во-первых, исследования материальной культуры, т. е. условий и способов выживания в экстремальной обстановке тех лет, и, во-вторых, труды, посвященные «культуре войны». Последнее понятие охватывает широкий круг социокультурных практик, направленных на адаптацию к непривычным условиям военного времени. Подобный подход, помимо прочего, позволил преодолеть отмеченное выше своеобразное «разделение» истории фронта от тыла — в современной историографии значительное внимание уделяется настроениям, представлениям и моделям поведения, общим для солдат и гражданского населения{88}.
Тема «Россия в Первой мировой войне» в западной историографии традиционно относится к числу маргинальных. Первое специальное исследование такого рода — монография британского историка Нормана Стоуна о Восточном (русском) фронте — появилось только в 1975 г.{89} В 2000-е гг. увидел свет ряд других исторических сочинений, посвященных военной истории России{90}, но задача преодоления разрыва в изучении мировой войны в Западной Европе, с одной стороны, и в других регионах и театрах боевых действий — с другой, до сих пор не утратила своей остроты. Научные работы, специально посвященные положению России в период войны в англо-американской русистике, традиционно задававшей тон в изучении истории России на Западе, также стали появляться лишь в 1970-е гг.{91} В последние два десятилетия положение стало выправляться, причем особый интерес исследователей вызывают как раз экономические, социальные и политические процессы в российском тылу{92}.
Для современного этапа развития зарубежной историографии характерен перенос акцента с революции 1917 г. на Первую мировую войну, ввергшую Россию в эпоху «великих потрясений». Американский историк Питер Холквист в книге с примечательным названием «Революция ковалась в войне: непрерывный кризис в России 1914–1921 гг.»{93} выдвигает тезис о том, что русскую революцию следует рассматривать в контексте общеевропейского кризиса 1914–1921 гг., учитывая те серьезные институциональные, политические и идеологические изменения, которые произошли в стране в годы войны. Таким образом, поворотным пунктом в истории России Холквист считает не 1917-й, а 1914-й год. С ним солидарен другой американский ученый Арон Коэн, который рассмотрел роль Первой мировой войны в истории русской культуры и ее воздействие на публичную сферу{94}. По его мнению, для культурной жизни России война имела гораздо большее значение, чем революция.
В исследованиях последних лет отсутствует распространенный ранее жесткий детерминизм по формуле «революция есть прямое следствие неудачной войны». В «Кембриджской истории России», написанной ведущими представителями англо-американской русистики, подчеркивается, что основной причиной военных поражений России в 1914–1915 гг. чаще была не нехватка снарядов или плохая работа транспорта, а «человеческий фактор» — промахи в командовании. Тем не менее, несмотря на все тяготы войны, к началу 1917 г. военно-стратегическое положение России благодаря мобилизации тыла улучшилось, и ее поражение далеко не было предопределено{95}.
Большое внимание уделяется проблемам экономического положения России. Британский исследователь Питер Гэтрелл в книге «Россия в Первой мировой войне: социальная и экономическая история»{96} подвел итоги изучения этих вопросов в зарубежной русистике. Автор подчеркивает, что за годы войны Россия, несмотря на относительное техническое отставание от ведущих экономик Запада, сделала качественный рывок в производстве вооружений. К 1916 г. около 2/3 продукции тяжелой промышленности предназначалось действующей армии. По сравнению с 1914 г. производство винтовок увеличилось вчетверо, пулеметов — в 13 раз, пушек-трехдюймовок — в 10, снарядов — в 30 раз. Прогресс России в выпуске военной продукции отмечают и другие исследователи{97}. Однако эти успехи были достигнуты ценой свертывания гражданского производства. К 1917 г. промышленное производство в стране в целом составляло 62% от предвоенного уровня.
Сельское хозяйство России, пишет Гэтрелл, несмотря на трудности военного времени, пострадало меньше. Посевы 1916 г. были лишь на 5% ниже, чем в 1909–1913 гг., а урожайность в сравнении с 1914 г. упала всего на 10%. Транспортная система России, которая исправно работала в 1914 — начале 1915 г., с середины 1915 г. стала испытывать «беспрецедентное напряжение». В свою очередь, транспортные перебои спровоцировали хлебный кризис, хотя зерна в стране все еще было достаточно. В результате рыночные цены на продовольствие подскочили до заоблачных высот. Важной причиной кризиса стала и неспособность правительства скоординировать работу своего продовольственного аппарата на местах. Последний при распределении зерна старался свести к минимуму рыночные механизмы и заменить их административными мерами, тем самым навлекая на себя недовольство населения и провоцируя революцию{98}.