Молодой человек среднего роста, легко соскочивший с извозчика у Синего моста, оглянулся по сторонам и поднял ворот длинной, до пят, серой офицерской шинели с пелериной. «Черт знает, что за погода», — пробормотал он и энергично зашагал в сторону дома Российско — Американской торговой компании на Мойке.
Пожилой лакей, открывший ему тяжелую дубовую дверь, встретил его улыбкой, как хорошего знакомого.
— Ваше высокоблагородие, Николай Александрович! Позвольте одежку! Ждут они вас, ужо спрашивали.
— Здорово, Федор! — вошедший отдал лакею шинель и треуголку с морской кокардой, — а наши все в сборе, я вижу.
Передняя была тесно увешана одеждой, в большой китайской вазе, стоявшей в углу, торчали букетом, вперемешку, трости и шпаги. Николай Александрович достал из кармана складной серебряный гребень и наскоро причесал перед зеркалом густые русые кудри, смятые шляпой. Внешность у него была самая обыкновенная: широкий лоб, глубоко посаженные зеленые глаза, узкие рыжеватые бакенбарды. При этом в облике его, как часто отмечали его знакомые, присутствовала чисто английская элегантность — щегольская морская форма сидела на нем как влитая.
Из–за закрытых двойных дверей раздавались смех и треньканье гитары. Николай Александрович быстро взбежал по знакомым ступеням и вошел в гостиную. Скромная казенная квартира Кондратия Федоровича Рылеева была полна народом. В гостиной у круглого стола под большим шелковым абажуром теснилось человек пятнадцать молодых людей, большею частию в военной форме. В воздухе плавали сизые полосы табачного дыма. Стол был уставлен тарелками и бокалами. У Кондратия Федоровича, который холостяковал за отъездом жены своей в деревню, не было должного ужина — повар тоже был в отъезде, зато изобиловало белое хлебное вино в графинах, черный хлеб и пластовая квашеная капуста. Гости не жаловались на спартанский харч — русские посиделки у Рылеева пользовались успехом. Во всей обстановке, как и в угощении, чувствовались народные вкусы хозяина — на крышке рояля красовалась пара пестрых лаптей, с каминной полки свешивался зеленый, в розах, посадский платок. Впрочем, сии потуги на оригинальность и уют не достигали цели — квартира Рылеевых оставалась казенной, как бы они ее ни обживали.
В углу, в большом кресле, обтянутом вытертой желтой парчой, устроился худенький черноволосый Саша Одоевский с гитарой. Под креслом валялись кивер и белые перчатки — взвод его нынче караулил во дворце. Замечательная способность была у Одоевского — он мог говорить стихами, импровизируя их на ходу, да писать ленился. Если бы не друзья, которые за ним время от времени записывали, ему бы и напечатать было нечего. А так он уже слыл в свои двадцать три года за поэта, и поэта недюжинного. Увидев Николая Александровича, Саша тряхнул кудрявым чубом и запел на расхожий мотив:
— Ты ждешь меня, любовь моя до гроба,
Тебе всю жизнь отдать я был бы рад
На острове, где счастливы мы оба…
На острове с прозванием Крондшадт…..
Импровизация, как видно, намекала на личные дела вошедшего — послышался хохот, отдельные хлопки, ему подмигивали. Николай Александрович, пожимая по дороге со всех сторон протянутые к нему руки, добрался до Одоевского на слове «Крондштадт» и взял его за воротник мундира.
— Выбор оружия за вами, капитан Бестужев! — вскинув руки кверху, улыбнулся ему Одоевский.
— Молод ты драться со мною, — тихо сказал Бестужев, шутливо, но крепко встряхивая его за ворот. — Глупости отставить!
— Есть глупости отставить! — согласился Одоевский. Он был совсем еще мальчик, Николай Александрович и не думал на него сердиться.
Все собравшиеся довольно коротко знали друг друга. Кто служил, кто учился вместе, а кто и познакомился здесь, у Рылеева, собираясь по делам общества, в котором они все состояли. Сам Рылеев, стоя у окна, где он тихо беседовал с красивым черноусым адъютантом, махал Бестужеву рукой.
— Сюда, Николай Александрович, сюда! Давно мы тебя ждем, голубчик!
Бестужев, оглядев стол, взял себе стакан квасу — водки он никогда не пил, положил на стакан горбушку черного хлеба и подошел к хозяину квартиры.
Кондратий Рылеев был худ и невысок ростом. Черный статский сюртук, пошитый для него по особенному, изобретенному им фасону, не слишком к нему шел. Воротник был узкий, когда сквозь носили широкие, да и рукава с огромнейшим регланом только подчеркивали узость плеч. Тонкая шея утопала в пышно повязанном шелковом платке. Лицо его трудно было назвать красивым, когда он молчал — большие черные глаза под тонкими вскинутыми бровями, неправильный нос и маленький, нервно сжатый рот. Молча казался он мрачным. Темные круги под глазами старили его. Однако стоило ему заговорить, а особливо улыбнуться, становилось видно, что он молод — едва тридцать лет — и даже хорош собой — в движении лица его проявлялась живость мысли, влажные глаза блестели. Он быстро располагал к себе самых разных людей.
Бестужев, подойдя, расцеловался с ним и с красивым адъютантом, который приходился ему младшим братом.
— Как тебе новости? — возбужденно спрашивал Кондратий. — Одоевский только из дворца, говорит, что наверное…
Бестужев пожал плечами.
— Верить ничему нельзя, друг Кондратий, — промолвил он, отхлебывая квас, — но в морском министерстве говорят, что государь болен уж давно и опасно. Все может статься.
— Все может статься… — повторил Рылеев, закрывая глаза, — я знаю точно, что в случае смерти государя на юге будет явное выступление. Там настроены по–боевому. Вопрос в том, как уговоримся мы…
— Во дворце, сказывают, паника, — вступил в разговор Александр, младший брат Бестужева, адъютант герцога Вюртембергского. — Старую императрицу сегодня видели в слезах.
— Все зависит от намерений цесаревича Константина, — задумчиво произнес Николай Бестужев, — пока он не прибыл в Петербург, мы ничего не узнаем наверное. А что Трубецкой?
— Должен со дня на день вернуться из Киева, — отвечал Рылеев, — тогда сберемся и будем решать, каковы наши планы…
— Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке
Сизый селезень плывет… — неожиданно затянул Одоевский, искусно имитируя гитарою балалаечное треньканье. Несколько сильных молодых голосов с готовностию подхватили:
— Ой, да люли–люли, сэ трэ да трэ жоли… Сизый селезень плывет!..
Оба Бестужева и Кондратий Рылеев замолчали, слушая пение.
Несмотря на свою молодость, а было ему от роду 27 лет, Бестужев–младший был уже на слуху как писатель — об его опытах в стихах и прозе критики отзывались уважительно. Он печатал рассказы под псевдонимом Марлинский, по имени местечка Марли, где когда–то стоял его полк. Поэт Рылеев, самый известный литератор из собравшихся, выпускал вместе с ним альманах «Полярная звезда». Альманах продавался неплохо — за прошлый год вышло за него полторы тысячи рублей чистой прибыли, но для того чтобы жить одной литературою, денег не хватало. Посему Рылеев служил правителем дел Российско — Американской компании, что давало ему, опричь жалования, даровую квартиру в доме на Мойке, а Александр Бестужев делал карьер по гвардии. Сие было причиною постоянных споров между неразлучными друзьями и компаньонами: Рылеев обвинял Александра в том, что эполеты и аксельбанты для него важнее литературы.
— Вот обратите внимание, друзья мои, — горячо заговорил Александр, выждав перерыв в пении, — се язык, на котором мы с вами говорим и мыслим. И ведь это народ так поет, поскольку слышит от нас.
— А по мне отлично, — улыбнулся его старший брат, — тре жоли и селезень… чудное сочетание!
— Саша прав! — воскликнул Рылеев. — От того нет у нас и литературы национальной! Все переводы да пересказы, да все с французского. Да сами никак не решим, на каком языке нам говорить, как будто человеку русскому надобно выражать по–французски мысли свои, ежели речь идет о высоких предметах!
— Да что язык, Кондратий Федорович, — примирительно заметил Николай Бестужев, — язык неважен, были бы мысли…
Всем существом своим рационально мыслящего человека капитан–лейтенант Николай Александрович Бестужев ненавидел российские порядки. Грязь, тупость бюрократии, общее неустройство варварской страны, средневековое самовластье недоумка–императора, крепостное рабство — все это оскорбляло его. Он постоянно испытывал стыд за Россию. «Почему в 12‑м году мы разгромили лучшие армии Европы и до сих пор погрязли в дикости, тогда как побежденная Европа успешно движется вперед?» — думал он. Еще более угнетала его мысль о том, что век человеческий недолог, и единственная жизнь его так и пройдет в этой отсталой, второсортной стране, в то время как столь многого можно было бы добиться руками и головой. Ответа на эти вопросы он не находил, эти же вопросы и привели его в тайное общество. В Обществе, точно так же как и в стране, порядку не было, способы к улучшению положения дел предлагались самые фантастические, но, по крайней мере, здесь собрались люди молодые (он в свои 34 года был старше всех в комнате) и отлично благородные. Это давало надежду. «Да как бы ни переменилось положение дел, все хуже не будет», — полагал он. Он жаждал перемен.