Расчет дзота был небольшой, в основном еще не обстрелянный, но уже славный, как выражался краснофлотец Диченко. Кроме командира да Манухина, да этого самого Диченко были еще четверо — краснофлотцы Горелов, Данилов, Муравин и Иван Четвертов, которого все звали Иваном Четвертым. Итого семеро — «Семеро смелых». Был у них «станкач» на поворотном столе, «ручник» Манухина, с которым он так и не расставался, несколько ящиков патронов, больше сотни гранат да еще бутылки с «горючкой», аккуратно стоявшие сбоку, в специально вырытой неглубокой нише. Чувствовали они себя со всем этим арсеналом куда как уверенно, и боялись только одного, что стоявшие впереди части не пустят немцев в Камышловский овраг. И когда загремело впереди, они замаялись: бой идет жестокий, а «семь лбов», как говорил Диченко, отсиживаются в тылу.
Но уже к вечеру всем стало ясно: если за ночь немцев не отбросят, если так будет продолжаться, то назавтра они скатятся в овраг. Глубокий и длинный, он не мог не привлечь внимание противника. — Хорошее укрытие, но которому можно далеко просочиться.
С темнотой, как отрезало, — затих фронт. Снежило и вьюжило в овраге, и частое порхание немецких ракет было как отсветы близких пожарищ, бледных и безмолвных и потому казавшихся особенно тревожными. Все помалкивали в эту ночь, даже Диченко не мог придумать ни одной шуточки, чтобы расшевелить насторожившуюся братву.
— Что ж они отходят-то? — спросил кто-то из темноты.
Промолчали, не отозвались.
— Отступать-то некуда. От нас до бухты рукой подать.
Снова молчание.
— Об нас они зубы поломают, — подал голос Диченко. — Я, к примеру, отходить не собираюсь.
— Вот что, — сказал командир расчета старший краснофлотец Дронов. — Я предлагаю прямо вот сейчас дать друг другу клятву, не отходить ни под каким видом.
— Ага! — Это снова Диченко, но в голосе его теперь не было слышно никакой веселости. — Ни раненным не уходить отсюда, ни даже если немцы прорвутся и обойдут. Живым оставаться тут до конца, а мертвым… ну, мертвый само собой.
Черная тень его качнулась к пулемету, и слышно было, как он хлопнул ладонью по кожуху, сытно икнувшему, полно налитому водой.
— Клянусь!
— И я клянусь! — поспешил сказать свое Дронов, положив руку на пулемет.
И все другие таким же образом поклялись на пулемете. И краснофлотец Муравин, стоявший на вахте в окопе, наблюдавший за местностью, ненадолго покинул пост и тоже хлопнул ладонью по кожуху.
— А теперь всем свободным от вахты спать, — сказал командир. — Завтра будет тяжелый день.
Утро, как и вчерашнее, взорвалось гулким артналетом. Казалось, что на передовой уж и не уцелело ничего под таким огнем, но час шел за часом, а впереди за оврагом всё трещали пулеметы, всё долбили мерзлую землю мины и снаряды, и что там происходило, было не понять. Часто зуммерил телефон, и командир роты напряженным голосом спрашивал обстановку. Обстановки никакой не было, и Дронов каждый раз ждал, что ротный потребует кого-нибудь, хоть того же Манухина с «ручником» в команду, направляющуюся в помощь дерущимся впереди морякам. Но командир роты каждый раз говорил односложно: «Смотрите там!», и отключался.
Смотрели целый день, все смотрели, и в обе амбразуры, и из окопа, и ничего не высмотрели, только измаялись. Там, впереди, катался справа налево и обратно грохочущий вал, потрошил людей, а здесь были тишь да благодать. Даже обеденный термос приволокли с камбуза без опозданий. Только к вечеру наблюдавший из окопа краснофлотец Горелов заметил вдали двигавшиеся черные глыбы. Танки! Ясно, что немецкие, наших тут никто никогда и не видел. И грохочущий черный вал, судорожно дергающийся частыми огненными всплесками, подкатился ближе. И уже видны были то там, то тут мельтешащие фигурки, появляющиеся и исчезающие. К вечеру стало совершенно ясно, что не отбросили там врага, не остановили, что завтра это предстоит сделать им, хоть и смелым, но всего лишь семерым, затаившимся под тяжелым накатом дзота.
Немцев увидели еще засветло. Редкими группами они скатывались по склону оврага, и отличили их по частым, как всплески электросварки, автоматным очередям. — У наших автоматов почти не было. Куда они стреляли, трудно было разобраться. Всего скорей просто крестили воздух, подбадривая себя. Но тогда возникал безответный вопрос: где же наши? Весь передний край был по ту сторону оврага, батальоны и полки. Где они? Не полегли же все целиком, открыв дорогу к одной единственной пулеметной роте, преграждавшей дорогу к Северной бухте?
Дронов сразу доложил командиру роты, что видит противника, и услышал в ответ все то же, знакомое: «Смотрите там! Чтобы ни один не прошел!»
Ночь спали урывками. Половина расчета, обложившись гранатами, сидела в окопе. Ждали, что немцы полезут ночью. Ставили себя на их место и все думали, что сами бы уж не упустили возможности, пробрались бы до конца оврага. Но немцы сами боялись ночных контратак, всю ночь кидали ракеты и не двигались с места.
А утром, едва развиднелось, овраг накрыла наша артиллерия. Как там падали снаряды, издали было не разглядеть, да и затянуло даль дымом и пылью. Однако ветер быстро продул овраг, как трубу, и пулеметчики увидели немцев, бегущих даже и не цепью, а будто обычной толпой.
— Вот и наша пора! — оказал Манухин и, подхватив свой «дегтярь», побежал с ним в конец траншеи, где еще прежде была оборудована им огневая позиция. Краснофлотец Данилов затрусил следом с двумя коробками с дисками.
— Не торопись стрелять! — предупредил вдогон Дронов. — Пускай подойдут ближе.
Чем больше страха в душе человека, тем ближе кажется ему далекая опасность. Каждый знал об этом и каждый определял для себя предельную близость подступающей опасности. Но одно дело определять это в спокойной обстановке и совсем другое, когда враги вот они, бегут и бегут, подоткнув полы шинелей под пояс, поблескивая касками, стреляя без всякого расчета, словно под рукой у них воз патронов. И кажется уже, что ты видишь даже их рожи, красные, как окорока, нечеловечески перекошенные. И палец, давно уж лежащий на спусковом крючке, сам собой надавливает и надавливает, пока не срывается пулемет резким одиночным выстрелом. И сразу еще выстрел громыхнул из траншеи: у кого-то из краснофлотцев, замеревших с винтовками в своих ячейках, тоже, видно, дернулся палец, лежавший на спусковом крючке.
— Не стрелять! — донесся из дзота приглушенный голос командира.
— Так они ж, вот они! — отозвались из траншеи.
Откуда-то доносились разрывы, частая стрельба, а здесь, над черным бугром, вросшим в пологий склон, висела тяжелая, вдавливающая в землю, выворачивающая нервы тишина.
Манухин выцеливал плотно бегущую группку немцев и все ждал, когда застучит «станкач». И хоть и ждал, все-таки вздрогнул всем телом от неожиданно близкой пулеметной очереди.
Ему показалось, что он выпустил первую очередь напрасно, вдруг потеряв из вида немцев. Только что были они, бежали, трясясь над мушкой, и вдруг исчезли. Понял, что залегли, но, не поверив, приподнялся, чтобы разглядеть, куда же они делись. В тот же миг, как ему показалось, кто-то ударил его палкой по голове. Он схватился за голову и удивился тому, что шапки на голове почему-то не оказалось. И глаза вдруг залепило мокрядью. Протер глаза и увидел, что вся ладонь в крови.
— Довыглядывался! — зло выругал он себя, не чувствуя ни боли, никакого головокружения будто и не задело его шальной пулей. Выхватил из кармана свернутый бинт, присел на дно окопа, крикнул Данилову: — Заматывай скорей!
Бинт вырывался из рук, перекручивался, Данилов ловил его, как попало торопливо бинтовал голову, не бинтовал, а словно веревкой закручивал. Тут снова зубухал «станкач» Дронова, и Манухин, нахлобучив шапку на плохо перевязанную голову, прильнул к своему пулемету.
Немцы опять залегли, обрушили на дзот, на окоп шквал огня. Пули долбили бруствер, рикошетируя, тонко завывали в воздухе. С сухим треском стали рваться мины. Пылью и белесым вонючим дымом затянуло все вокруг. И кто-то уже закричал в траншее, задетый осколком. Нестерпимо хотелось подняться, — все думалось, что в этом дыму немцы бегут в атаку. Но спина костенела, не разгибалась. И все помыслы затмевала успокаивающая мысль, что пока рвутся мины, никто подойти не может.