— Ну здравствуй, герой. — В ее голосе Ивану послышалась ирония.
— Здравствуй.
— Вот ты мне и попался.
Это прозвучало интимно, даже нежно, и он обрадовался.
— Я бы… когда-хошь… только как же…
— Захотел бы, нашел.
— А я искал. Ей-богу, спрашивал.
Она принялась протирать ему лицо влажной салфеткой, мягко протирала, как гладила. А он все норовил прижаться небритой щекой к ее руке. Как старшеклассник, впервые влюбившийся и не знающий, что теперь делать.
— Неужели я тебя только раненым и буду видеть?
— Вот оклемаюсь…
Он приподнялся, и тут же боль, острая и длинная, как шампур, пронзила ногу и застряла где-то под боком.
— Лежи, лежи! — испугалась Нина. И заговорила тихо и ласково: — Ишь, запрыгал. Тебе нельзя прыгать. Сейчас будем гипсовую повязку накладывать, и надо замереть на это время, совсем расслабиться.
Они не заметили, как вошла врач.
— Панченко, выйдите из гипсовочной, — сказала она.
Откуда-то беззвучно появился санитар со скрипучим голосом, принялся протирать Ивану руки и лицо, как только что делала Нина.
— Меня уже умывали, — сердито сказал Иван.
— Лишний раз умыться не вредно.
Санитар исчез и снова появился с тарелкой в руках. По комнате растекся ароматный запах.
— Проглоти немного, проглоти, — уговаривал он, поднося ложку ко рту Ивана. — Забыл, небось, когда последний раз и обедал-то.
Иван с удовольствием глотал вкусный бульон и все думал о Нине, которую, он был уверен, теперь уж не потеряет. Врачиха возилась с ногой, укладывала ее так и этак, но было это не очень больно и он не обращал на нее внимания. Потом она положила ему на грудь что-то теплое и сказала ласково:
— Разрешаю и советую поспать.
— Когда будут ногу выпрямлять? — спросил он, наслышанный о диких болях при этой процедуре.
— Да она уже выпрямлена.
— А мне говорили… Как же так?
— А вот так. Теперь твое дело — спать и поправляться.
— Значит, меня скоро выпишут? — обрадовался он.
— Скоро не обещаю. На Большую землю отправим, там подлечитесь.
— Эвакуировать?! — изумился Иван. — Так я же здоровый!
— Какой ты здоровый, нам лучше знать.
Она встала и быстро ушла. Несколько минут лежал неподвижно, мысленно ощупывая себя и не находя в себе той болячки, из-за которой нужно эвакуировать. Потом позвал:
— Кто тут есть?
Подошел долговязый блондинистый парнишка, розовощекий, как девушка, с веселыми искрящимися глазами.
— Ты кто такой?
— Ваня Пономарев.
— Ваня? Тезки, значит. Ты чего тут делаешь?
— Я санитар, — обиженно сказал Ваня.
— А ну-ка, санитар, позови эту врачиху. — Иван решил сказать ей все, что думает о своей эвакуации. Чтобы выбросила это из головы, поскольку он все равно никуда не поедет.
Мальчишка убежал и долго не появлялся. А Иван лежал один в пустой комнате и накалял себя злобой на этих засидевшихся в тылу эскулапов, забывших, что тут не что-нибудь, а Севастополь, откуда здоровые не эвакуируются. Ему казалось, что он чувствует, как деревенеет на нем гипсовое полено, замуровывает его. Неподалеку грохнул взрыв, но не напугал, а еще больше разозлил: тут каждый человек на счету, а они здоровых эвакуируют…
Над ним что-то захлюпало. Он повернул голову и в первый момент не узнал своего тезку, так изменили его погасшие, без искринки, словно бы вдруг выцветшие от слез глаза.
— Ты чего?… Врачиху позвал?
Мальчишка помотал головой.
— Плачет она.
— Тогда эту позови… Панченко знаешь? Нину?
— Она тоже плачет.
— Почему?
Он даже не удивился такому коллективному плачу, так резануло его беспокойство за Нину — не обидел ли кто?
— Лейтенанта жалко.
— Какого лейтенанта?
— Раненого?
«Врет, стервец, — подумал Иван. — Все они тут такие — правды не услышишь. Одним голову морочат, чтобы терпели, другим — чтобы не ругались. Потому что всякое бывает, когда у человека сил нет терпеть. А его, видать, настраивают на эвакуацию. Делают так, чтобы разозлился на Нину, которая будто бы плачет по какому-то лейтенанту, чтобы уехал без скандала. Сама врачиха, наверное, и подучила мальчишку. Виданное ли дело, чтобы в медсанбате плакали. Тут каждый день раненые, оживающие и умирающие, тут кровью и страданиями никого не удивишь, тут давно уже заледенели души — иначе нельзя. А они вдруг дружно разревелись из-за одного-единственного лейтенанта. Кто поверит?…»
Так думал Иван. Но мальчишка говорил правду. Лейтенант поступил в медсанбат несколько дней назад с переломом бедра. Тяжелое, но все-таки рядовое ранение. Было бы рядовое, если бы у лейтенанта не была вырвана вся ягодица. Уцелевшей кожи оставалось чуть, только на внутренней стороне ноги, — шину накладывать не на что. Молоденький лейтенант, красивый, большие черные глаза на белом обескровленном лице. И смотрели эти глаза так жалостно-просительно, с такой надеждой на всемогущество врачей, что всем становилось не по себе.
Военврач Цвангер измучилась, раздумывая, как помочь раненому, и оттого, что ничего не придумывалось, становилось еще тяжелее. А тут еще санитарки подступали одна за другой, просили:
— Вы же такая опытная, такая опытная, придумайте что-нибудь. Вы только посмотрите на него и обязательно придумаете.
— Ну что я могу? — говорила она.
— Вы все можете…
Она тогда снова пошла в палату, увидела черные умоляющие глаза и почувствовала, как сжалось сердце. Лейтенант шевелил губами, но ничего не мог сказать. Цвангер оглянулась беспомощно, увидела, что все они тут, ее помощники, стояли, ждали — санитар Будыкин, Ванюша, Маруся… И решилась. Хотя еще и не представляла, как можно наложить гипс при таком ранении.
Они работали, как одержимые. Подвесили раненого к раме, применяемой при сильных ожогах, так, чтобы под него свободно можно было просунуть руки. Правую здоровую ногу согнули в колене, на уцелевшую полоску кожи раненой ноги наложили сложную, переходящую в мостовидную гипсовую лонгету, чтобы она служила подставкой. Сверху наложили такую же лонгету, идущую от подставки под колено, где сохранилось больше кожи, и до внутреннего края стопы.
На голень тоже наложили сложную лонгету, с обходом ран, жестко соединили с лонгетой, охватившей подошву. Раненую поверхность бедра прикрыли большими марлевыми салфетками, пластами стерильного лигнита и заклеили по краям, чтобы при перевязках легче было добраться до раны. Работали, ничего не спрашивая друг у друга, не советуясь. Конструировали на ходу, творили так слаженно, словно у них все заранее было оговорено.
Это было гипсовое произведение искусства, на него ходили любоваться: как здорово получилось! Подвешенный к раме лейтенант мог двигать здоровой правой ногой, мог делать все, что полагается делать человеку в его состоянии. И он ожил, в глазах появились даже веселые искорки.
И вдруг — газовая гангрена на правом плече. Ранение там было небольшое, его обработали, как обычно, и забыли о нем, занятые бедром. А враг просочился, где его и не ждали. Руку срочно ампутировали, но это, по-видимому, было той каплей страдания, которую человек уже не вынес.
Не он первый тяжелораненый, умирающий в медсанбате, пора бы и притерпеться. Да, видно, копится сострадание. И вот прорвалось оно. По лейтенанту плакали все — и врачи и санитары, навзрыд рыдали медсестры…
Утерев слезы, Цвангер накинула шинель и вышла на крыльцо. Из низких туч сыпал редкий снежок, на обледенелой дороге метались змейки поземки. Она прошла по скользкой тропе в глубину парка. Необходимость все время смотреть под ноги и напрягаться, чтобы не поскользнуться, отвлекла от тягостного на сердце. Прислонилась спиной к дереву, постояла, стараясь успокоиться, долго разглядывала трехэтажное здание медсанбата, словно впервые видела его.
Сюда, на Максимову дачу, медсанбат перебрался еще в середине ноября. Здесь был большой парк вокруг усадьбы, за парком — холмы, а на холмах — доты. Все тут было, как в глубоком тылу, — в соседнем здании находились редакции армейской и дивизионной газет и какие-то тыловые службы, о назначении которых Цвангер не знала. Все было бы, как в тылу, если бы не постоянный гул близкого фронта да не бомбежки, едва ли не ежедневные.