Она несколько раз глубоко вздохнула, торопясь надышаться свежим воздухом, дождалась, держась за стенку, когда перестанет кружиться голова, и пошла в хату с намерением заснуть наконец и спать, сколько будет можно.
Ей показалось, что она только положила голову на чью-то свернутую шинель, как услышала над собой голос медсестры, тихий, страдающий оттого, что приходится будить.
— Раненых привезли. Есть очень тяжелый…
Она вскочила, увидела черные окна и поняла, что на дворе уже ночь и что поспать ей все-таки удалось. Поняла, но не почувствовала: голова по-прежнему гудела и в глазах мельтешило, словно в хате висела изморозь.
Военврач вышла во двор, постояла, послушала тишину, нарушаемую только надрывным гулом привезшей раненых машины да торопливым говором санитаров.
Один из привезенных оказался с тяжелым осколочным ранением в живот. Немолодой, даже, как ей показалось, совсем пожилой, красноармеец прижимал большие рабочие руки к белой перевязи бинтов и, не произнося ни звука, ни стона, смотрел перед собой пристальным отсутствующим взглядом. И когда его уже раздели на операционном столе и обнажили сразу закровяневшую черную рваную рану, он не вскрикнул, даже не поморщился, словно все это его не касалось и он только по солдатской исполнительности своей присутствует тут.
Операция длилась долго, очень долго и вконец умаяла врачей и медсестер. Но когда были наложены последние швы и санитары, почти не дыша, чтобы, не дай бог, не встряхнуть раненого, унесли его, все посмотрели друг на друга с облегчением, с улыбками: как же, спасли человека, можно сказать, совершенно безнадежного из могилы вытащили.
Над степью уже дымился хмурый рассвет, когда Цвангер снова вышла подышать свежим воздухом. Но свежесть не взбодрила, скорее получилось как раз наоборот: снова нестерпимо захотелось спать. Начала подсчитывать, сколько недоспала за последние недели, и не могла подсчитать: получалось что-то очень уж много. И если бы не радость от только что содеянного, она, наверное, тотчас пошла бы спать. Потому что неизвестно, сколько отпущено минут до очередной партии раненых. Но она стояла и дышала, смотрела, как вырисовываются в сером рассвете крыши домов, силуэты тополей, черные спички столбов.
Эту безмятежность рассвета вдруг нарушил частый стук сапог по окаменевшей тропе, и она очень удивилась, узнав в бегущем комиссара медсанбата Заславского.
— Эвакуация. Срочно сворачиваемся! — еще издали крикнул он.
— Что, прямо сейчас?
— Немедленно! Грузите раненых на машины!
— А где машины? Пришлют?
— Никто ничего не пришлет! — с необычной для него злой нервозностью крикнул Заславский. — Грузите на какие есть.
— Но ведь мало машин, — возразила она. — Раненых взять — и то не хватит. А медперсонал? А имущество, хирургические инструменты, автоклав?…
— Сейчас не до дискуссий. — Заславский снова перешел на свой обычный мягкий тон. Он шагнул к ней, тронул шинель, нащупал дырку, зацепил за нее пальцем, как крючком, и, дергая при каждом слове, произнес весомо: — Санитаров строем с оружием отправить пешком, автоклав, все имущество придется бросить. Врачей и медсестер как-нибудь уместить вместе с ранеными. Как-нибудь. И торопитесь, армия уже отходит.
— Куда?
— К Севастополю. Нам приказано срочно двигаться на Симферополь, на Алушту и дальше по Ялтинской дороге…
— По горам?! — воскликнула она. — Это же раненые, а не вещевое имущество. Знаете, какая там дорога?… Почему не напрямую через Бахчисарай? И быстрее, и дорога ровная…
— Приказано по Ялтинской! — повысил голос Заславский. И опустил наконец дырку, отступил на шаг. — Когда вы отвыкнете от гражданской привычки спорить?
— Каждый человек должен отстаивать свое…
— Но не в армии, не на фронте. Сейчас, отстаивая свое, вы теряете время… Я прошу вас, — снова шагнул он к ней, — поторопитесь, пожалуйста…
Она и сама спохватилась, что за разговором теряет время, заметалась, не зная, за что в первую очередь браться.
Утро прошло в суете и спешке. Как ни прикидывали, все выходило, что мест на машинах не хватает даже для раненых. А на чем эвакуировать медперсонал, на чем вывозить самое основное, хотя бы те же перевязочные средства? Севастополь, конечно, — база большая, но по опыту знала Цвангер, что в таком деле нельзя рассчитывать на дядю… И вдруг сообразила, куда деть бинты, вату и прочее мягкое, закричала, чтобы высыпали всё в кузова машин, а поверх укладывали раненых, и сама кинулась разравнивать эту необычную подстилку.
И тут она вспомнила: а как же с красноармейцем, раненным в живот, которого они только что оперировали? Побежала к Заславскому, словно он мог чем-то помочь.
— Выезжайте немедленно. Немедленно, — увидев ее, быстро сказал комиссар. — Все уже отошли, мы снимаемся последними…
Она начала доказывать, что непременно надо взять раненного в живот. Знала, что нельзя брать, что любая дорожная тряска для него сейчас — верная смерть, и все же говорила и говорила, даже кричала…
Она почувствовала, что кто-то тронул ее за рукав, властно тряхнул.
— Командир взвода, проснитесь!…
И вдруг увидела комиссара не там, за столом, а рядом с собой и поняла, что заснула стоя, что говорила все это во сне.
— Выезжаем, — сказала она и, неловко повернувшись, пошла к выходу.
Над двором висел все тот же серый рассвет. Крики санитаров, стоны и ругань раненых, гул уже заведенных машин, — все смешалось в какой-то монотонный, взвинчивающий нервы шум.
— Люсиль Григорьевна!…
К ней бежала санитарка Нина, тащила за руку какого-то мальчишку.
— Люсиль Григорьевна, ют он присмотрит…
— За чем присмотрит?
— Да за раненым же. Что ночью оперировали. Его же нельзя везти — умрет дорогой.
Сердце сжала боль. Что это за война такая! Сколько их уже было, кому она не могла помочь! Свою бы жизнь отдала, чтобы спасти чужую. Но тяжелое ранение, как пропасть, разделяет людей: одни еще по эту сторону перевала жизни, другие — почти по ту. И все ее знания и умения, вся ее нетерпеливая страсть спасти человека ничего не могли сделать. Сколько таких было! А сколько еще будет?
— Вы не беспокойтесь, — страстно заговорил мальчишка, по-своему поняв ее молчание. — Я все сделаю. Я ничего-ничего на свете не боюсь. Вы только фонарь поставьте.
— Фонарь? Какой фонарь?
— Я ничего не боюсь… Кроме темноты…
— Мы раненого в сарае положили, а там темно, — пояснила Нина.
— Поставьте фонарь, поставьте. И объясните мальчику, что надо делать…
Она потрепала его вихрастые волосы, отвернулась, чтобы спрятать готовые выплеснуться слезы, и пошла к машинам…
Колонна выглядела странно. Машины были облеплены людьми, многие сидели на бортах, опустив в кузова одни только ноги, некоторые стояли на подножках.
В Симферополь въехали, когда было уже совсем светло. По-старушечьи укутанные платками женщины стояли на тротуарах, молча смотрели на надсадно гудевшие машины. Слишком явным было направление движения машин, слишком убедительным был их вид, чтобы не понять, куда они едут и почему спешат.
Шофер резко затормозил, и Цвангер увидела перед капотом женщину с корзиной в поднятых руках.
— Возьмите, милые! — кричала женщина.
— Некуда! — сердито крикнули на нее с подножки. — Не видишь, ранеными переполнены?
— Возьмите… для раненых!
Тряпица, прикрывавшая корзину, сползла и Цвангер увидела отборные, одно к одному, красные яблоки. И тут же, словно только того и дожидалась, толпа на тротуарах задвигалась, из-за людей высунулся ящик, затем другой. В ящиках блестели банки каких-то консервов, громоздились аппетитные горбухи, как видно, только что испеченного хлеба, виднелись горлышки бутылок.
— Берите, все равно немец пожрет!…
— Не останавливаться, — испуганно сказала Цвангер шоферу и замахала рукой женщине, чтобы освободила дорогу.
— Взяли бы, да некуда! — кричал сверху чей-то высокий просительный голос. — Для людей места нема!…
Но из толпы, видимо, поняв, что ящики класть и в самом деле некуда, стали протягивать яблоки, банки консервов, круглые хлебы, и кое-кто с бортов брал их, передавал в кузова.