Даже ночами было не продохнуть, а дневная жара и вовсе изводила. Порой казалось, что не бомбы, не снаряды, сыпавшиеся на этот набитый измученными людьми клочок земли, самое страшное, а нестерпимая жажда, донимавшая всех. Колодцы какие были, вычерпывались до дна. Кто-то из врачей вспомнил теорию адсорбции и осаждения из области коллоидной и физической химии и начал опреснять морскую воду с помощью измельченной в порошок сухой глины. Процеженная через марлю, она была относительно пресной, но ее пили.
Колодан и не помнил уж, когда и спал, но спать не хотел. Жадно впитывающий все, что видел и слышал, он был подобен губке. И все крутилось в его взбудораженном мозгу банальное сравнение происходящего с образами дантова ада. Сравнение никуда не годилось, — это он понимал, — поскольку там были страстотерпцы и только, а здесь — борцы, но другого из всей известной ему мировой литературы ничего не вспоминалось. Общим для всех трагедий мира был только климатический фон. Это казалось странным: почему беды людские всегда сопровождаются катаклизмами природы? Непременно ураганы, землетрясения, затмения, стужа такая, что птицы падают замертво. Или это лишь литературный образ, призванный усилить впечатление от глубины бедствия? Но вот ведь в самый трагический час Севастополя стоит жара несносная, и кажется — неподвижный воздух сгущен до кисельной субстанции. Сколько он слышал жалоб: если бы не жара?!.
Если бы да кабы… Это было у всех на устах. Всем казалось, что можно было, если уж не зимой, то хоть вчера что-то предпринять, не допустить немцев так близко к городу, к бухтам, к последним окопам в степи. И подвезти боеприпасы, и эвакуировать раненых, и подбросить подкрепления. Мудр человек задним числом, каждый стратег и тактик.
С рассветом появилась первая группа самолетов, сбросила бомбы. Еще две недели назад они бомбили с больших высот, теперь же носились над головами, и горе было бойцу, оказавшемуся на открытой местности. За ним начиналась настоящая охота. Неповоротливые «хейнкели», хищные «дорнье», поджарые «юнкерсы», желтобрюхие пикировщики — никто не гнушался одинокими целями. Летали, ничего не опасаясь, знали, что у зенитчиков нет снарядов. Только в районе Херсонесского аэродрома изредка огрызались автоматические пушки, и немецкие самолеты не больно-то совались туда. Странно было видеть такую трусливость при абсолютном господстве в воздухе. И Колодан усматривал в поведении немецких летчиков психологию бандитов, свирепеющих только при полной безнаказанности. Он записывал в блокноте свое заключение, испытывая при этом облегчающее чувство превосходства.
На него косились, когда он вынимал блокнот и принимался писать. — Не шпион ли? Теперь это его не пугало, не как в начале, когда он только приехал в Севастополь. Тогда, случалось, женщины притаскивали его в комендатуру. Теперь, прежде чем вынуть блокнот, он объявлял присутствующим, кто он и что делает. И люди сами отшивали любопытных и подозрительных: не мешайте, писатель работает, для будущего…
А сейчас и это не помогало. Люди недоумевали: что записываешь? Как нас бомбят? Как мы драпаем? «Если бы все драпали, как вы, фашистов давно бы уж не было», — ответил он одному слишком назойливому бойцу, баюкающему свою загипсованную руку, как куклу. Боец постоял рядом, подумал и ушел озадаченный, ничего не сказав.
Щель, в которой Колодана застал рассвет, была слишком мелкой, и людей в ней — не повернуться. Он побежал искать другое место, спрыгнул в траншею, выкопанную по всем правилам, — со стрелковыми ячейками, подбрустверными нишами, блиндажами. Сунулся в темноту ближайшей землянки и сразу, по запаху, понял, — тут раненые. Присмотревшись, увидел их, лежавших на полу, сидевших вдоль стен. Никто не стонал, все смотрели на него, непонятно зачем забежавшего сюда здорового человека. Вышел, ничего не сказав им. Да и что он мог сказать?
В траншее столкнулся с медсестрой.
— Вы кого-то ищете?
Он с удивлением смотрел на большой живот, растянувший полы халата, и думал, как она, беременная, явно на последнем месяце, выдерживает эту обстановку?
— Никого, я так, — пробормотал Колодан и пошел по траншее. Отыскал пустую подбрустверную нишу, залег в нее, чтобы хоть немного послать. Но уснуть ему опять не удавалось. Вдали утренней побудкой гремели взрывы. Неподалеку надрывно выла женщина и кто-то причитал над ней:
— Не надо плакать, матуля! Ой, матуля, не надо плакать!…
Он лежал и думал о том, что из такого вот бабьего плача всегда вырастала на Руси сила невероятная, с которой врагам было не совладать.
Примерами невероятного был переполнен его блокнот. Сейчас все записи помнились наизусть и казалось, что никогда они не забудутся. Но знал: все забывается, сотрется из памяти и это. И потому берег блокнот пуще жизни.
«…Атрофируется даже чувство самосохранения. Краснофлотец Уткин шел на узел связи. Пикировщики сверху, бомбы рвутся, пули хлещут, а он вдет в рост и садит по самолетам из автомата. Когда пришел, на него накинулись. А он: «Что вы на меня?! Я же цел. — И добавил: — Надоело бояться гадов…»
«…Разговор с КП части по телефону. В трубке шум, отдаленные крики, треск автоматов. Ну, думают, конец, накрыт КП. И вдруг незнакомый запыхавшийся голос: «Извините, товарищ первый, отлучился на минуту». «Куда отлучился?!» «Извините, товарищ первый, пришлось врукопашную…»
«…Раненых много, а перевязочных материалов нет, обслуживающего персонала не хватает. Старушка, добравшаяся до Камышовой бухты в расчете на эвакуацию, развязывает свой узел, рвет на бинты приготовленное для себя похоронное и сама идет перевязывать бойцов…»
Забылся он ненадолго. Когда открыл глаза, было еще рано. Густую голубизну неба мели розовые перья высоких облаков. Неподалеку в траншее стояла та самая беременная медсестра, прижималась к высокому краснофлотцу в разрезанной сбоку тельняшке, натянутой поверх бинтов.
— …А мне сказали: эвакуировали тебя. А ты тут. Почему ты тут?
— Да кому ж тут быть-то, — радостно смеялась медсестра. — Некому за ранеными-то…
— Нельзя же тебе!…
— Почему нельзя. Ты же тут.
— Нельзя тебе, — угрюмо повторял моряк и косился на ее большой живот.
Колодан вылез из своей ниши, огляделся. Взрывы гремели в стороне — у Стрелецкой бухты и южной окраины города. На востоке, где-то в районе Сапун-горы, гудела сплошная канонада тяжелого боя.
— Невеста что ли? — спросил моряка.
— Жена, — ответил он и покраснел.
Жена и жена, мало ли разлук на войне. Он бы и не остановился, если бы не поразило его вдруг зардевшееся лицо у этого всего повидавшего человека. Решил, что они из тех несчастных пар, которых свела война для того, чтобы развести еще до того, как станут настоящими мужем и женой.
— Ничего, — счел он своим долгом утешить влюбленных. Был Колодан старше их обоих, и это, как ему казалось, давало право быть снисходительным. — У вас еще все впереди. Поженитесь, детей нарожаете.
— А мы женаты, — сказал моряк. И заулыбался радостно. — Первого мая расписались. Здесь, в Севастополе.
Это была одной из тех находок, которые переполняли его блокнот, но которых все не хватало. Обрадованный, поспешил представиться, заверить, что у него не праздное любопытство, что страна все хочет знать о героях Севастополя, а рассказать о них сейчас может только он и немногие другие корреспонденты, еще оставшиеся в осажденном городе.
— Как вас звать-то? — спросил, улыбаясь.
— Зародовы мы, — ответил моряк, обнял девушку, и она смутилась, чем окончательно убедила, что к новой фамилии своей еще не привыкла, что здесь, в госпитальных буднях, ее, верняком, знают под девичьей фамилией.
С корреспондентской настырностью Колодан задал еще несколько вопросов да спохватился, что всего свидания-то у них, может, минуты, и поспешил отойти, полез из окопа через бруствер. В той стороне, где всходило солнце, над ровной степью стлалась черная пелена, она растекалась по горизонту, охватывая дали и, вроде бы, приближаясь. Рядом с окопом, в глубокой воронке, сидели женщины, не решаясь, как видно, загромождать его своими узлами.