— Пришла чайку попить с вами, уж очень он вкусный у тетушки Мэулихэ! — рассмеялась гостья, отчего на щеках у нее появились две веселые ямочки.
Она подняла на ходу упавшие колоски, сунула их бережно в сноп и, проворно засучив рукава, принялась помогать Сумбюль, чтобы не стоять без дела, пока закипит самовар.
— Меня Наташа послала узнать, сколько вы получили с гектара. Вы теперь у всех на виду. Умеете, оказывается, работать, — говорила она, ловко перевязывая сноп за снопом. — Скрывать не стану, сомневались мы весной: куда, думали, им вырастить столько хлеба!
А теперь сама Наташа говорит: «Погляди, они уж и нас учить стали. Пшеница-то у Нэфисэ лучше!»
У Мэулихэ тем временем сварилась каша. На траве у речки девушки постелили цветную домотканую скатерть и выложили все, что нашлось у них в запасе. Зэйнэпбану вынула из мешка вкусный эримчик[37], который сунула ей мать, провожая в поле. Нэфисэ достала грузинского чаю и конфет. Это Айсылу привезла стахановцам угощение из района.
И хозяева и гостья разместились на траве — кто полулежа, кто поджав ноги — и, весело болтая то по-татарски, то по-чувашски, принялись пить чай.
Мэулихэ, степенно завязав платок на затылке, устроилась у самовара.
— Кушай, дочка, кушай! — угощала она Нарспи. — У вас тоже умеют делать эримчик, но ты попробуй нашего!
Завязалась оживленная беседа. Рассказывали о письмах с фронта, о раненых, вернувшихся домой, и о последних вестях из Сталинграда.
Заметив, что Нарспи ищет кого-то глазами, вспомнили про Апипэ. Она уже дня три не показывалась на работе. А сегодня утром, когда Зэйнэпбану зашла за ней, Апипэ выпроводила ее за дверь, заявив, что не может оставить гостя.
— Ей теперь все нипочем. Здоровые зубы железками покрыла и ходит, ртом сверкает. Говорят, с каким-то прохвостом хочет из деревни уехать.
Мэулихэ бросила тревожный взгляд на Сумбюль.
— Испортилась женщина, совсем испортилась, — удрученно сказала она. — Что толковать о человеке, который обуздать себя не может... Сколько увещевали, ругали, стыдили — ничего не помогает!..
— Она всех нас позорит. Ведь про нее в стенгазете так и пишут: из бригады Нэфисэ.
— Ай-яй-яй, нехорошо, очень нехорошо! — покачала головой Нарспи.
— Поговорю еще раз, а если не исправится, не знаю, что и делать с ней... — сказала Нэфисэ.
— А по-моему, выгнать из бригады! — решительно заявила Карлыгач. — Немало уже с ней разговаривали, хватит! Сплетница, лентяйка и... Не нужен нам такой человек!
— Выгнать легче всего!
— Разбаловалась, цены добру не знает! — опять заговорила Мэулихэ, наливая чашку чая Нарспи. — Пей, Нарспи, не студи... А потому не ценит добра, что и во сне не видала такой нужды, какую терпела солдатка при Николае... Вот я к примеру...
И Нарспи и все остальные были так молоды, что о старой жизни знали только понаслышке. Они слушали Мэулихэ с широко раскрытыми глазами.
— ...Работящий был у меня бедняга Джихангир, а все равно не сладко сложилась у нас жизнь. Пока сам был дома, еще ничего: тянули помаленьку хозяйство, детей растили, как могли. А тут нагрянула германская война. На улицах — плач, в поле — стон. Сегодня, скажем, пришло известие о войне, а назавтра уже всех погнали воевать. Проводила я мужа до околицы и вернулась к себе. Будто покойника вынесли из избы. А за подол с двух сторон ребята уцепились. Хлеба стоят несжатые, рожь надо сеять, подушную платить, дрова на зиму заготовить. А у самой ни коня в сарае, ни плуга под навесом, ни денег в кармане, ни разума в голове. Заметалась я: от двери к окну, от окна к двери; то из избы выбегу, то в избу... Покружилась, пометалась и решила: «Погоди, думаю, так ничего не выйдет! Надо упросить кого-нибудь ржицу посеять».
В те времена так было: не посеешь хлебушка, ложись да помирай с чадами... Родные мои все перемерли, братьев на войну забрали. Пошла я по дворам. К соседям стукнулась, знакомых пыталась умолить.
Знали бы вы, как тяжко чужой порог переступать! Возьмешься за скобу, а уж тебя всю трясет, на глаза слезы наворачиваются. До чужого ли горя было людям? У всех полон дом ребят, лошадей на войну забрали...
День ходила, два ходила. Некому засеять мою землю. Уж было совсем руки опустились, да вдруг вспомнила про Сайфи. Хоть и дальний, думаю, да родственник Джихангиру, может, сжалится, пособит. Пошла к нему.
«Жать, говорю, помогу тебе, зимой хлеб молотить буду, засей, ради бога, мой клочок земли!»
У Сайфи были тогда два добрых коня да еще стригун. Состоятельный человек был, крепкий хозяин.
«Хи, — отвечает он мне, — не тревожь себя, Мэулихэ! С моими львами я твой клочок земли в два захода проглочу! Покажи только, где он. К послезавтраму все будет кончено».
Я тут и растаяла. Не перевелись еще, думаю, добрые люди на земле. Не всех еще сгреб проклятый Николай...
Тут лицо Мэулихэ посерело, в больших глазах запылал злой огонек.
— Да нет! Какое там!.. Не посеял он мне рожь ни завтра, ни послезавтра. Поводил еще неделю. Зато я ему тем временем вороха хлеба сжала да намолотила. Если б только то, сказала бы ладно, пусть подавится. Так ведь он, бывало, как напьется, от дверей не отходит. Ночи напролет свету не гасила. В обнимку с детьми на саке сижу, дрожу от страха.
Сумбюль не выдержала и спросила с изумлением:
— Мэулихэ-апа, а почему же ты не заявила кому-нибудь из руководителей, вроде нашей Айсылу-апа?
— Кому скажешь, детонька? Все тогда было в руках богатеев.
— А потом что?
— Помучилась еще года три, а там пришла Советская власть... Это я к тому, что вот такие, как Апипэ, не дорожат колхозом. А что бы мы стали делать теперь, если бы жили, как раньше, в одиночку? Мужья на войне... А нас не пугает думка, что земля останется незасеянной, что помрем с голоду. Не хватает лошадей — государство тракторы да комбайны шлет. Хлеб кончится дома — колхоз поддержит, не укажет поворот от ворот. Когда вместе, и тяжелая работа легкой кажется...
Чай у Мэулихэ действительно оказался очень вкусным. Нарспи тянула чашку за чашкой и так распарилась, что даже алый платок сняла с головы.
— Кажется, таять начинаю, — засмеялась Нарспи, вытирая круглое лицо фартуком и развязывая белый платок.
Молодежь уже принялась за работу, а Мэулихэ еще только вошла во вкус. Вдвоем с гостьей они пили чай и вели сердечную беседу. На лбу у гостьи уже блестели крупные капли пота, щеки разрумянились. Дошел черед и до последнего платка.
Нарспи была мастерицей рассказывать. Держа в пальцах блюдечко и дуя на него, она нанизывала слово за словом. Все узнала Мэулихэ — и как работают, и как живут в соседнем колхозе.
Под конец Нарспи, расчувствовавшись, спела чувашскую песенку:
Ах, не хочется быть пешим,
Если едешь на коне...
Как приеду к вам, родные,
Расставаться жалко мне.
На прощанье Нарспи опять пожала всем руки и сказала:
— Очень я хотела узнать, сколько у вас вышло пшеницы. Да ничего, вечером еще кто-нибудь наведается к вам.
3
Перед самым закатом на дороге показался мальчик.
— Идет! Фирдавес идет!
Загорелый до черноты мальчик, в одних трусиках и майке, направился прямо к знамени. Сумбюль подбежала к нему и преградила дорогу:
— Постой, ты куда идешь? Почему не говоришь ничего?
— А что мне говорить?
— Сколько пшеницы намолотили...
Мальчик взглянул на нее исподлобья и повернулся к Нэфисэ:
— Нэфисэ-апа, знамя велели у вас забрать. Завернете или так нести?
Девушки остолбенели от удивления. Нэфисэ даже побледнела. «Что случилось? Не путает ли мальчик?»
— Подожди-ка, братец... Что ты сказал?
— Я же говорю — велели знамя забрать... В канцелярии сказали... Пшеницы вашей не выходит сколько нужно. Вот и все.