В большущем каменном здании на Ильинской площади открылось экстренное заседание думы. Битых три часа прели гласные в душном зале и приговорили запечатать печи во всех домах до тех пор, пока не спадет жара. В перерыве толпились у буфета, обсуждали во всех подробностях нелепую гибель купца первой гильдии Крохоняткина. Возле Семибратова провалился он вместе с лошадью и бричкой в раскаленную торфяную яму. Таких ям, скрытых земляной коркой и незаметных для глаза, было великое множество.
Выгорали в округе целые деревни. В городе тоже, как ни осторожничали, начались пожары. Едва потушили пожар на постоялом дворе Градусова, вспыхнул, как спичка, и сгорел дотла ренсковый погреб Негушина на Зеленцовской улице. Ополоумевший, разорившийся хозяин ходил по пепелищу с ломом и с ожесточением дробил спекшиеся с золой и головнями слитки бутылочного стекла. Рвал волосы, выл к удовольствию ребятни, крутившейся рядом.
Священник Предтеченской церкви Павел Успенский служил третий по счету молебен — дождя не было.
В фабричной слободке появился странник — с непокрытой головой, босой и с посохом. Посох на удивленье: обложен серебром чеканной работы, верхняя часть оканчивается крестом, низ вроде копья. За странником ходили толпы, слушали, что говорит:
— Святое обнаружилось письмо. Писано золотыми буквами самим Христом. И вещается в нем: «Повелеваю вам, чтобы дни воскресные вы почитали как на святое дело, так и на служенье божье. Храмы умножали бы. А не будете исполнять, начну карать вас градом, ветром и огнем и сделаю меж вами кровопролитие».
Вздыхали, кивая, верили: «То правда, грехов много, бога забываем, страха не чувствуем». Намедни учащиеся духовной семинарии разделились на две группы. Одна поднялась в архиерейскую будку в Спасском монастыре, другая — на колокольню церкви Иоанна Златоуста, что в Коровниках. Перекликались через реку Которосль на разные голоса. Враз пели духовные псалмы, а потом, промыв глотки захваченным наверх вином, вспомнили лихого атамана, выплывавшего в свое время из-за острова на стрежень. Из Коровников со Златоуста несется мощно: «…Свадьбу новую справляет, сам веселый и хмельной», а в архиерейской будке подхватывают:
Эх, чайничек
С крышечкой,
Крышечка
С шишечкой,
Шишечка
С дырочкой,
Из дырочки —
Ой да пар валит!
Весь город собрался слушать подгулявших семинаристов, пока монастырские служки не стащили их и не заперли в глухой келье.
Странник разгуливал несколько дней, бренчал кружкой, зовя жертвовать на новый храм. Жертвовали не очень охотно. Храмов для мастеровых хватало: вокруг слободки — Петропавловский, Предтеченский, Федоровский, за Которослью через луг — Николы Мокрого, да к тому же церквушка близ фабрики, на Меленках.
Странник, устав призывать, сердился, размахивал сверкающим посохом, упрекал:
— Опомнитесь! Идет за грехи ваши страшная болезнь. Косит и правых и виноватых.
Он пропал так же незаметно, как и появился. Но вскоре о нем вспомнили — накликал беду, антихрист. С нижней Волги занесло холеру.
Ткач Тит Калинин перед концом смены присел на подоконник, прислонился к косяку, будто бы отдохнуть, да так и остался. Смотритель было штраф — принял за пьяного. Но, подошедши, увидел вывороченные белки глаз, ввалившиеся щеки, скрюченные пальцы, — в ужасе побежал в контору.
То в одном, то в другом отделении появлялись холерные. Мертвецкая при фабричной больнице переполнилась трупами.
А жара все не спадала. В прядильном отделении термометр показывал сорок пять градусов. Работали в исподнем, мальчики не успевали разносить по этажам воду. Хоть и был приказ пить только кипяченую, но пили всякую — где ее напасешься, кипяченой-то.
Фабричные врачи сбились с ног и ничего не могли поделать. Теснота в каморках — где уж тут спастись от грязи, от заразы. На стенах были вывешены наставления, как уберечь себя от холеры. Наставления разные: грибов и огурцов не есть, чай пить с лимоном, живот обертывать фланелью.
Так кончался страшный для фабричных 1893 год. Вдвое разрослось Донское кладбище возле Забелиц.
В один из дней почувствовала себя плохо Анна Крутова. С трудом ловила нитки для присучки, двоились веретена в глазах. Пошатнуло, прислонилась к колонне и испугалась. Не за себя: не дай бог что случится — пропадет Артемка. Федору, осужденному на полтора года, еще сидеть и сидеть.
Марфуша Оладейникова, работавшая неподалеку, заметила неладное. Усадила Анну на ящик, дала попить. Потом сбегала к старшему табельщику Егорычеву:
— Серафим Евстигнеевич, бегу в больницу: Крутова захворала…
Егорычев (любил покрикивать) зашумел: как так, да что выдумала, сама добредет.
Марфуша, не гляди, что молода, — не из робких. Бросила в лицо табельщику:
— Чтоб к тебе лихоманка привязалась, к злюке!
— Тьфу, тьфу! — заплевался тот. — Соображай, что говоришь. Беги да возвращайся сразу же.
Палаты были заполнены. Анну положили в коридоре. Вечером, после смены, Марфушу не пустили в больницу, а на следующий день нянька в желтом застиранном халате, ко всему уже привыкшая, с минуту смотрела на нее, вспоминая:
— Крутова? Отмаялась… Утрясь отошла.
Оглушенная шла Марфуша домой, не видела ничего, не слышала. Вспомнила слова Федора перед расставаньем: «Береги мне жену с сыном. На тебя вся надёжа». Шутил ведь, а что вышло…
В каморке тетка Александра и Артемка обедали. Марфуша тяжело опустилась на табуретку, уронила голову на стол. Артемка дернул ее за косу, засмеялся.
— Померла мамка-то, Тема, — заплакала Марфуша. — Утречком сегодня померла…
Глава вторая
1
У фабричной конюшни — сарая с односкатной крышей — кучер Антип Пысин запрягал серого в яблоках коня. Конь нетерпеливо переступал, косил глазом, прядал ушами. Легкая, на высоких рессорах пролетка с белым ярлыком на задке, как живая, вздрагивала от каждого прикосновения.
Антип торопился. Утренний поезд из Москвы приходил в семь сорок — времени было в обрез. Загулял вчера у Ивлева с братом — дом в деревне продал братуха, поступать на фабрику собрался, — руки плохо слушались, в голове шум — гадко. Еле поднялся. Припоздал. А тут еще некстати занесло на конюшню Коптелова. Антип с превеликим удовольствием отвесил бы хожалому затрещину — не вертись, не до тебя. Да уж больно нехорош мужичонка, греха потом не оберешься.
Коптелов соскучился за долгую ночь, рад был перемолвиться со случайным человеком. Домой не хотелось: с бабой много не наговоришь — неразговорчивая да и то только лается: «Все люди как люди, а от тебя — что от козла драного».
И особенно после того взбеленилась, как посадили в Коровники Федора Крутова. Тогда Коптелов светился радостью. Верткий, с землистым от какой-то внутренней болезни лицом, бегал по двору (свой домишко имел на Тулуповой улице): то худое ведро пнет — раскидают по дороге, мать вашу, — то забор примется чинить, доски новые ставить. И все с удовольствием, с улыбочкой.
— Эй, старуха! Кажись, обруч на шайку просила натянуть? Давай, пока охота есть.
Жена — рослая, молодая баба — с любопытством приглядывалась к нему.
— Чего взыгрался-то? Не иначе вожжа под хвост попала…
Петруха посмеивался и молчал.
А ночью, прижимаясь к равнодушному телу жены, не стерпел, похвастался:
— Теперь в самый раз повышенья ждать. На меньшее и соглашаться не буду, как смотрителем в фабрику. Не двенадцать, а двадцать пять рублей носить буду. Деньги!
— С чего же такой почет?
— Важного возмутителя поймал, Федьку Крутова. Теперь, Дуська, заживем.
— Дурак! — озлилась жена. — Какой он возмутитель, Федор-то! Да слышал ли кто о нем плохое! Мужик — не чета тебе.
— Это он с виду такой. А копнешься поглубже — другой коленкор: смуту заваривал на фабрике, чтоб, значит, перебить всех… Не удалось голубчику, в кутузку отправили.