— Машеньку? — переспросил Воскресенский. — Ах да, ту девушку…
Ничего не добавив, снова стал подыматься на второй этаж.
Вскоре вышла Машенька, бледная, с темными кругами у глаз.
— Идите, ничего больше не нужно, — тихо сказала она. — Доктор наш друг. Мироныч здесь в безопасности. В случае чего, Варя все передаст.
Артем тяжело вздохнул, но все-таки достал револьвер, решительно протянул Машеньке.
— Возьмите. Вдруг понадобится.
— Что ты! — отстранила она его руку. — До этого не дойдет. Не возьмут же они его в таком состоянии, если даже узнают, что здесь. Убери.
Они простились и вышли из больницы. Извозчика не было. Егор хоть и предупреждал его, чтобы был нем как рыба, мужик обещал, но все может быть: не заедет ли он сразу в полицейский участок?
На площади они наткнулись на своих как раз кстати.
Узнав обо всем, Федор заторопился в больницу, сказал, что ночь он проведет там, а завтра придется подумать, как понадежнее спрятать Мироныча. До больницы его пошел провожать Василий Дерин.
— Вот что мне в голову пришло, — сказал Василий. — Завтра в требовании надо указать, чтобы для митингов директор дал помещение. Фабричное училище — вот что нам надо. Казаки — другое дело, с них требовать — себе в ущерб. А директор знает, что по манифесту нам разрешено собираться. Противиться будет — силой возьмем. Не занимать силы, против полиции хватит. А войска пришлют — что ж, тогда поглядим. И вообще нам теперь нужно место, куда бы люди приходили советоваться… К директору-то завтра без тебя пойдем. Меня арестуют — не беда. Тебе надо беречься. И еще, с квартиры тебе придется уйти. Спрячем, у кого-нибудь. Раз уж стал верховодить нами, так и береги себя, лап ихних избегать надо. А то быстро схватят.
— Не то что-то говоришь, — недовольно возразил Федор. — Об училище хорошо придумал, так и сделаем. А с квартиры зачем уходить?
— Как раз надо уходить. Я так понимаю: борьба пошла в открытую. Я еще думаю, людей к тебе приставим. Родион выделит шустрых ребят. Даваться сейчас в руки полиции не резон. Понял меня?
— Ладно, об этом после, — досадливо отмахнулся Федор. — Меня сейчас другое беспокоит.
7
В высоком изразцовом камине, украшенном чудо-птицами, жарко трещат дрова. Тепло, дремотно. Рогович подошел к окну. Стоял, опустив плечи, прислушивался, как стегает снежная крупа по стеклам. Совсем невдалеке от губернаторского дома звякнул сухой винтовочный выстрел. Рогович поднес ладонь к уху, пождал — не выстрелят ли еще. Сказал расслабленно.
— Алексей Флегонтович, а ведь зима стучится. С ружьем бы сейчас по зайцу…
Ответа не дождался. Все еще прислушиваясь, рассеянно взглянул на Грязнова, сидевшего у камина в низком кресле. Директор Большой мануфактуры был сердит, взволнован. Нервно мял в руках носовой платок, хмурился…
По пути сюда в торговых рядах видел погром. Толпа била стекла, растаптывала ящики с конфетами, с печеньем. Наблюдал, как громили колбасную фабрику Либкена.
Осталось одно здание с провалами окон — все остальное разбито, порушено. Дюжие молодцы задержали пролетку директора, хотели опрокинуть. Едва ускакали.
Что ж, Грязное вправе негодовать на толпу: надо знать, кого трогать. Да и фабрику жаль: Либкен умел делать чесночные колбасы.
Тоненько скрипнула дверь. Рогович, не оборачиваясь, узнал шаги секретаря. Поморщился: опять какие-то неотложные дела. Спросил недовольно:
— Что там?
— Получили телеграмму…
Не отрываясь от окна, Рогович протянул руку. Прочел. Министерство внутренних дел запрашивало, какое впечатление произвел высочайший манифест. Усмехнулся едко. Не таясь Грязнова, сказал равнодушно:
— Ответьте: манифест принят с восторгом. На улицах идет стрельба.
Секретарь, молодой человек с худощавым, вытянутым лицом, удивленно вскинул бровь. Стоял, не решаясь уходить.
— Как вы изволили сказать? — робко переспросил он.
— Как услышал. Принят с восторгом. На улицах идет стрельба.
Секретарь облизнул пересохшие губы. Почтительно принял телеграмму из рук Роговича, неслышными шагами пошел к двери.
Грязное с горечью проговорил:
— Куда девался наш хваленый порядок? Меня удивило, что на месте побоища не было ни одного полицейского. Никто не пытался остановить грабеж.
Губернатор усмехнулся, промолвил скучливо:
— Полицейские чины в такой же растерянности, как и многие из нас. Один бог знает, что будет дальше… Было время, вы предлагали сокращение рабочего дня, вот и введите его, это успокоит рабочих.
— В то самое памятное время вы говорили о вреде послабления, твердость, мол, нужнее, — отчужденно возразил Грязнов. — Она понадобилась сейчас, эта твердость. Почему вы не принимаете никаких мер?
Рогович подошел к Грязнову, внимательно вгляделся в нахмуренное лицо собеседника. Сказал мягко, с усталостью в голосе:
— Не таите на меня обиды, Алексей Флегонтович, но для охраны фабрики не могу выделить ни одного человека. Посоветуйте Карзинкину поладить с рабочими.
— Вы не представляете, что они требуют! Они выбрали свою власть — Совет рабочих депутатов. И сей Совет потребовал ни много ни мало — управления фабрикой.
— Это невероятно!.. И все-таки найдите, как поладить с ними. — Рогович неожиданно усмехнулся, проговорил бодро: — А вы далеки от природы, Алексей Флегонтович. Я когда сказал про охоту на зайца, вы даже не пошевельнулись…
— У нас очень странный разговор, — обиженно сказал Грязнов.
Губернатор опять прошел к окну. Темнело. За голыми деревьями, росшими по крутому берегу, вспыхивали белые барашки волн — пустынная Волга заставляла думать о чем-то далеком, грустном.
— Откровенно сознаюсь, Алексей Флегонтович, сегодня у меня прощальный день. Ухожу от дел.
— Вы выбрали удачное время, — съязвил Грязнов.
— Не сомневаюсь. — Губернатор словно не заметил ехидного тона. — Хотите полюбопытствовать, чем я обосновываю свое решение?
— Сочту за честь, — без особого желания сказал Грязнов.
Рогович взял со стола кожаную папку, вынул из нее лист бумаги, исписанной нервным размашистым почерком. Грязнов принял. Читая, не мог скрыть удивления.
«Представляя при сем прошение об увольнении меня от должности ярославского губернатора, позволю себе объяснить причину этой просьбы.
Меня ошеломило появление Высочайшего манифеста от 17 октября, и я сознаю, что я совершено непригоден оставаться на службе при наступивших обстоятельствах.
Как представитель твердо сложившихся старых консервативных взглядов, я в сорок семь лет не могу себя переделать и становиться гибким „агентом власти“, приноравливающим свои убеждения к программе графа Витте, которая приводит меня в ужас за будущее России. А. Рогович».
Грязнов бережно положил прошение на стол. Рогович терпеливо ждал, что он скажет. Молчание затягивалось.
— Государю будет приятно прочесть ваше письмо, — с прорвавшейся завистью сказал наконец Грязнов. — Нынешняя сумятица не может долго продолжаться, мы еще увидим старые добрые времена. Вы, заявивший сейчас о преданности престолу, не будете оставлены вниманием.
— Меня поражает ваше безошибочное чутье, — весело сказал Рогович. — Однако в мыслях моих не было ничего похожего, о чем вы говорите. Я высказываю свою боль, свое возмущение неумелыми действиями правительства. И только.
— Да, да, — рассеянно отозвался Грязнов.
«Милостивый государь!
Наше распоряжение встречено отдельными рабочими крайне неодобрительно. Нашлись гуляки, которые осмеливаются указывать, что работа сразу по девять часов будет им тяжела и лучше оставить старую разбивку смен — заработку и доработку (по четыре с половиной часа каждую!).
Особенно недовольны денные рабочие, для которых установлен десятичасовой день. Они собираются толпами, кричат, не понимая того сами, что требуют. Они хотят сокращения рабочего дня еще на три с половиной часа в неделю, устроить кассу взаимопомощи и иметь выборного старосту в каждом отделе, который стал бы защищать их права перед администрацией. До чего додумаются дальше — неизвестно.