Черты крупного лица стали жесткими, глаза из-под густых бровей смотрели недобро.
— Не перестанешь прикидываться, пеняй на себя, — с угрозой предупредил он. — Меня не проведешь.
Как будто ничего и не произошло, Федор сокрушенно махнул рукой.
— Нигде нет веры нашему брату. — Вместе с Цыбакиным проследил, как вспыхивают в печи обрывки протокола, договорил с той же обидою: — Что ты не сделай — всегда окажешься виноват.
— Работали бы усердно, жили смирно, тогда и вера придет… Вам государевы враги листки подстрекательские подсовывают, ловят простачков. Вы и рады. Посажу в холодную и будешь сидеть, пока не скажешь, где взял книгу.
У Федора сильно саднило ухо, морщился от боли. Сказал упрямо:
— Сажайте куда хотите, другого от меня не добьетесь.
Пристав велел дежурному увести арестованного.
Наутро в трактире Ивлева, двухэтажном деревянном доме с башнями по углам, за столиком у окна сидели одетые в штатское Бабкин и располневший, грузный городовой Попузнев. Выбор пал на них, так как оба недавно были переведены в фабричную слободку из города и еще не успели намозолить глаза.
Час был ранний, но трактир уже шумел пьяными голосами. Густой табачный дым поднимался к засиженному мухами, закопченному потолку. На грязном, заплеванном полу таял снег, принесенный на ногах. У двери за длинным выскобленным столом пили чай деревенские мужики, приехавшие на базар с дровами, сеном, квашеной капустой. По случаю воскресенья базар на Широкой был большой, торговали и в балаганах, и прямо на снегу. Пестрела на холстинах деревянная крашеная посуда, размалеванные куклы-матрешки, высились горкой свежеструганные, пахнущие смолой бочонки. Мужики, оставив товар на присмотр знакомым, заходили в трактир греться чаем.
Особняком держались фабричные, захватившие три столика справа от стойки. За этими столами разговор шел не о ценах, не о том, как прокормить семью до нового хлеба, — вспоминали, сдабривая речь крепкими словечками, мастеров и фабричных смотрителей: лютуют, совсем не стало житья. Чуть что — штраф, а голос подымешь — вылетишь за ворота. Тупо смотрели в стакан с чистым, как слеза, зельем — успокаивало.
Вертлявый парень из фабричных слонялся у длинного стола, пытался шутить с доверчивыми, степенными мужиками.
— Ов, ты, — говорил, дергая одного за рукав полушубка, — отчего у тебя пятки сзади?
— Где? — ошарашенно уставился на свои ноги мужик. С тяжелых разбитых валенок с густым слоем сенной трухи стаивал снег. Мужик недоверчиво пошевелил тупым носком, посмотрел подозрительно на пятку — все вроде как у людей. — Что пристаешь-то? — подумав, спросил он. — Аль неймется?
— Точно, батя, неймется, — с участием отвечал парень. — Ты тут посиживаешь, а я вот шел сейчас по базару — там такой переполох… Воз с сеном украли, а чей — никто не знает. Посмотрел бы, не твой ли.
— Откуда ты знаешь, что с сеном? — подозрительно спросил мужик.
— Все оттуда. Догадался.
— Обманываешь, — отмахнулся тот, но уже спокойно сидеть не мог, отодвинул недопитый чай и пошел из трактира: может, и правду сказал, лучше проверить.
Полицейские ни во что не вмешивались. Среди посетителей трактира похожего на Модеста Петровича не было, волноваться не приходилось. От скуки и они взяли штоф водки. Пили, закусывали отварной печенкой и солеными огурцами, посматривали. Оба были довольны: не на морозе, не на ногах, обтирали платками потные лица — дай бог приставу что ему хочется: уважил.
Пошатываясь и цепляясь за столы, подошел к ним мастеровой с испитым лицом, в драном полушубке, из-под которого виднелась серая от грязи нательная рубаха.
— Паше Палюле опохмелиться… христа ради. Век молиться буду, — простуженно попросил он.
У Попузнева широкое тупоносое лицо, обрюзгшее от водки и жира; раскрыв черный рот, бросал туда огурец, смачно приляскивал. Сказал мастеровому:
— Я выпью, а ты крякай, Паша Палюля. Легче станет.
Бабкин посмотрел на товарища, засмеялся: «Скажет же Попузнев». Выпил свою стопку, вытер кошачьи усы и долго нюхал корочку.
Паша Палюля ощерил гнилые зубы и пригрозил:
— А я вот штоф смахну на пол…
— Но-но, — посерьезнел Попузнев. — Иди откуда пришел, а то и скрутим.
Бабкину стало жалко мастерового. Стараясь не смотреть на Попузнева, налил полную стопку, указал:
— Пей, все мы люди… понимаем.
Дрожащими грязными пальцами мастеровой поднял стопку, бережно, до капли выпил. Поклонился низко Бабкину и без слов отправился в угол.
В трактир вошел высокий господин в длинном пальто, в меховой рыжей шапке, в белых валенках с галошами. Еще у порога весело оскалился, оглядывая посетителей. Пьяницы разинули рты — вот так гость!
Половой угодливо застыл перед ним, заглядывая в глаза. Но обладатель длинного пальто и белых валенок прошел мимо, к мастеровым. Там после некоторого замешательства нашли местечко. Господин плюхнулся на скамейку, сказал не спускающему с него глаз половому:
— Водки и кушать… для них угощенье, — повел рукой на все три столика, договорил: — Фабричные ребята! Я плачу.
Малый бросился за стойку, к хозяину. Низкорослый, с черной широченной, как лопата, бородой хозяин трактира Ивлев поклонился гостю, велел ставить на столы водку.
Мастеровые начали сдвигать столики. К гостю тянулись чокаться, называли благодетелем, щедрой душой. Выбрался из своего угла и Паша Палюля, пытался присесть вместе со всеми. Вертлявый озорной парень отпихивал его, приговаривал:
— Кати, кати, без тебя тесно.
Мастеровой умолял, прикладывал руку к костлявой груди:
— Дай Паше Палюле с хорошим человеком выпить.
На столе вместе с водкой появилось блюдо дымящейся паром требушины — пей, ешь, чего жалеть, меховая шапка платит. Паша Палюля пробился к богатому гостю, преданно смотрел в глаза: облобызал бы всего — сердце переполнено любовью, но стеснялся, норовил только усесться рядом.
Веселый господин подал ему стакан, больше всего опасался, как бы мастеровой не прикоснулся, пугливо оглядывал драный полушубок.
— У вас в этом, как там… миллион букашек, — сказал он Палюле.
— Не извольте волноваться, — успокоил тот, потряс перед ним полой. — Им тут цепляться не за что — одни дыры.
— О да, большие дыры, — с уважением сказал гость. Расстегнул свое пальто на меховой подкладке — жарко. Из внутреннего кармана торчали черенки двух деревянных поварешек. Вытащил их, сказал хвастливо: — Выбрал самые большие ложки… Одна ложка — полдня сыт. Щи хлебать.
Мастеровые засмеялись.
— Рот раздерешь щи хлебать, — сказал ему озорной парень. — Разливать щи она только годится.
— Только? — разочарованно переспросил гость. — Мужик тогда врал. Какая жалость! Сказал: всем ложкам ложка — щи хлебать, барыню плясать.
— Тут-то он прав. — Худощавый, стриженный под бобрик мастеровой взял поварешки, наклонился к колену и выбил такую дробь, что гость восхищенно ахнул. — Убери, — возвратил ему мастеровой. — Супругу потешишь. Не надо гармони.
— Я должен уметь стукать. Станешь приходить ко мне. Я беру у тебя урок.
— Ладно, — согласился мастеровой. — Отчего же не прийти. Мы на тебя, Сергей Сергеич, не в обиде, как ты к нам, так и мы к тебе. Приду. Вот о других иное скажем…
Налегли грудью на стол, зашептали жарко: обидчиков на фабрике на каждом шагу, слова не скажи — грозят за ворота. Взрослых-де начали заменять подростками— пальцы у них гибче, проворнее, а платить можно вполовину. У кого найти правду?
Вертлявый парень теребил богатого гостя за рукав, просил выслушать:
— Сам посуди, машину из ремонта сдал — все честь честью, работает. Утром прихожу — все-таки есть недоделки, всегда так бывает. Я не против поправить, а мне мастер штраф. Правильно это?
— Очень неправильно, — поддержал гость.
Все уже шумели, вставали с мест. Только полицейские застыли с напряженными лицами, косились на фабричных, на высокого человека в длинном дорогом пальто. Попузнев моргнул Бабкину. Поднялись. Никем не замеченные выскользнули за дверь.