Богданов откашлялся в кулак и закончил:
— А Шадрину над всем этим советую хорошенько подумать и в корне изменить свое отношение к работе. Иначе ничего не получится. Я не желаю, чтобы он повторил карьеру Сысоева. Это мое последнее слово.
Прокурор умолк. Собрание подходило к концу. По неписаному правилу ведения собраний, стало традицией: уж если с итоговой речью выступил старший начальник, то выступать после него подчиненному считалось вроде бы неэтичным. Так решил и Наседкин. Обращаясь к собранию, он спросил:
— Еще никто не желает выступать? — Последние слова он произнес скороговоркой и поспешил «закругляться». — Я думаю, что по второму вопросу мы примем соответствующее решение, в котором отметим…
Наседкина перебил Кобзев:
— Нужно дать слово Шадрину. Пусть выскажется.
— Пожалуйста! А кто его лишает слова? Не за язык же его тащить! Товарищ Шадрин, у вас есть что сказать собранию? Как вы думаете реагировать на критику по вашему адресу?
Шадрин неторопливо встал и тихо ответил:
— Критику приму к сведению.
Такое равнодушие Шадрина к собственной судьбе озадачило Кобзева. Он смотрел на него широко открытыми глазами, словно собираясь выругаться: «Какой же ты дурень! Ведь так сомнут! Слопают в два счета! Нужно отбиваться, когда тебя хватают за горло и душат! А ты!..»
Наседкин облегченно вздохнул и продолжал:
— Итак, товарищи, переходим к результативной части собрания…
— У меня есть слово! — резко бросил с места старший следователь Бардюков.
Он встал и откашлялся.
«Экая дерзость!..» — сквозило во взгляде Наседкина, который осторожно посматривал то на прокурора, то на Бардюкова. Он решал — дать или не дать ему слово.
— Пусть выскажется, — благодушно протянул Богданов.
— Я не согласен с критикой по адресу Шадрина. Как в докладе помощника прокурора, так и в выступлении Николая Гордеевича — явная передержка. Десять лет я работаю следователем в прокуратуре. Через мои руки прошло несколько десятков практикантов-стажеров и более двух десятков молодых следователей. Я должен сказать, что равного Шадрину по способностям и по добросовестному отношению к делу я не встречал. Пусть, конечно, от моих похвал не закружится у Шадрина голова, но я своим долгом, долгом коммуниста считаю заявить партийному собранию, что так с молодыми специалистами работу не ведут. Так не воспитывают! За полгода Шадрин не имеет ни одного замечания. Кроме похвал и поощрений с моей стороны и со стороны прокурора, он ничего не знает. И вдруг… То, что я сегодня услышал, для меня прозвучало сплошной неожиданностью. Я прошу так и записать в протоколе собрания, что критика молодого следователя Шадрина со стороны руководства прокуратуры была необъективной. Бить из-за угла и неожиданно опускать на голову человека дубину — этот порочный метод критиканства и зубодробиловки давно осужден партией. Вот все, что я хотел сказать.
Атмосфера собрания накалилась. По щекам прокурора поплыли багровые пятна. Однако выступление Бардюкова он выслушал внешне спокойно, даже с каким-то начальственным благодушием.
Варламов вытащил блокнот и что-то торопливо записывал. Авторучка инструктора райкома бегала по листам лихорадочно.
…В резолюции собрания выступления Кобзева и Бардюкова почти не были упомянуты. Они были представлены как частые замечания по адресу Наседкина, выступившего с резкой критикой недостатков.
Кончилось собрание в десятом часу вечера. Инструктор райкома ушел сразу же. Последние минуты он все чаще и чаще посматривал на часы. Перед уходом он подошел к прокурору и Бардюкову, сказал, что у него есть серьезный разговор, который лучше всего перенести на следующий день и вести его не здесь, в прокуратуре, а в райкоме партии.
Варламов остался в кабинете прокурора, когда из него вышли все, кроме Богданова.
В коридоре к Шадрину подошел Кобзев и принялся ругать его за то, что тот отказался от выступления.
— Ведь ты же признал эту пошлую критику! Но это же не критика, а издевательство! Перед райкомом и перед городской прокуратурой тебя представили как лентяя и выскочку. Смотри, до чего договорился Богданов — намекнул насчет судьбы Сысоева. Эх ты, Шадрин, Шадрин, а я-то думал!..
— Ничего, ничего, Леонид. Смеется тот, кто смеется последний. Я еще скажу свое слово, когда накипит. Мне пока еще рано вставать на дыбы. А тебе, за твою поддержку — спасибо. Честно скажу, не ожидал. — Шадрин пожал Кобзеву руку.
Скрипя протезом, по коридору мимо проходил Артюхин. Лицо его было и виноватым и заискивающим. Всем своим видом он походил на нашкодившую собачонку, которая, чтоб ее не наказали больно, ползет к ногам хозяина, машет хвостом и неуверенно смотрит ему в глаза.
— Вот чудак! Встал бы да признал критику. Пообещал бы исправиться — и все дело в шляпе. Подумаешь — поругали. Нас тоже по первости ругали, да еще как ругали! Почище, чем тебя. — Артюхин добродушно улыбался.
Шадрин хотел ответить ему улыбкой, но не мог. Перед ним стоял человек, которого он жалел, как младшего слабого брата, как инвалида. А он… «Нет, с таким я не пошел бы в разведку. Может предать. По глазам вижу — сможет». И Шадрин не пожал руки, которую протянул ему Артюхин. Он сделал вид, что не заметил ее. Тот долго стоял с протянутой рукой, потом как-то неестественно закашлялся, неловко повернулся и направился к выходу.
Бардюков на ходу застегнул свою форменную шинель, на секунду замедлил шаг, молча кивнул головой Шадрину и Кобзеву и скрылся в дверях. Другие следователи, которых Шадрин знал меньше, чем Бардюкова и Кобзева, простились с ним тепло, по-дружески, поддерживая его сочувственными взглядами, в которых Дмитрий читал: «Терпи, казак, атаманом будешь».
— А ты что не одеваешься? — спохватился Кобзев, который не находил себе места: так он волновался. Казалось, что он готов был отсидеть еще одно собрание, чтобы выступить с настоящей резкой критикой. — Я спрашиваю, что ты не одеваешься?
Дмитрий рассеянно ответил:
— Мне нужно кое-что… кое-что приготовить к завтрашнему дню. Прямо с утра еду в тюрьму на очную ставку.
— Что ж, давай, только лучше бы утром пришел пораньше. На свежую голову лучше думается. А потом после такой головомойки…
Но Шадрин все-таки остался. Простившись с Кобзевым, он прошел в свой кабинет, раскрыл папку с делом Анурова и его компании. Буквы в глазах прыгали. Слова перед ним представали ничего не выражающими иероглифами и цепочками синих узоров. Между строками он видел лицо Наседкина, самоуверенную улыбку Богданова и заячий трепет в маленьком, неприметном лице Артюхина. «До чего же затюкали! А ведь когда-то, наверное, неплохим солдатом был. Воевал, потерял ногу в боях… А вот тут… Только из-за того, что живет в вечном страхе, что всякий раз ткнут носом в неграмотный оборот или в лишнюю запятую, так опустился человек».
Шадрин сидел за своим маленьким столом и силился осмыслить все, что произошло за последний вечер. Он как-то сразу растерялся. Как же так?! В школе был первым учеником, и сейчас еще стены избы, в которой протекало его детство, увешаны застекленными рамками с пожелтевшими похвальными грамотами. Среднюю школу закончил с отличным аттестатом. После окончания курсов разведчиков попал на Доску почета. Награжден семью правительственными наградами за боевые заслуги в войну. С отличием закончил Московский университет. Работе в прокуратуре отдает всего себя. И вдруг: шалопай, лентяй, выскочка… Что это? Неужели все, что было сзади, все тридцать лет жизни, было подъемом в гору, а то, что начинается сейчас, после окончания университета, — падение с высокой кручи? Ведь Богданов — прокурор, член бюро райкома, влиятельный человек в районе, больше двадцати лет работает в прокуратуре. За что ему издеваться над ним? Ведь Шадрин ему не соперник, не враг его, а всего-навсего лишь подчиненный. А Наседкин? Этот хоть дурак и трус, но ведь тоже человек и тоже имеет хоть маленькие, но заслуги. За что он обливает его грязью?
Шадрин мысленно обращался к себе и не находил ответа. Положив голову на скрещенные руки, он сидел неподвижно. Перед глазами его назойливо вставали картины выступления прокурора и его помощника. Потом, словно каким-то стремительным броском, воображение перенесло его в другую обстановку. Вход в метро. Женщина в черной котиковой шубке передает ему пакет. Голубеют сотенные хрустящие бумажки. А вот пошли детали последнего разговора с Богдановым. Шадрин силился вплоть до мелочей вспомнить этот разговор, но он оседал в памяти расплывчато, смутно — все тонуло в идиотическом смехе сумасшедшего Баранова…