«Где, где же я читал о таких глазах? — силился вспомнить Шадрин, листая папку. — Ах, да, Шолохов. «Глаза, припорошенные пеплом…» Вот именно — серым пеплом. Лучше не скажешь».
— Вы замужем?
— Да, — кротко ответила Ведерникова.
— Кем вы работаете?
— Дворником.
— А муж ваш?
— Слесарем в домоуправлении.
— У вас есть дети?
— Трое.
— Трудно?
Ведерникова ничего не ответила и только стерла грубой ладонью навернувшиеся на глаза слезы. Молчанием этим было сказано все.
— Так что же вы, гражданка Ведерникова, не могли обратиться в больницу? Ведь в больнице это сделали бы настоящие врачи, законно, как полагается.
— Я обращалась. Да не разрешили… Говорят, строго с этим сейчас.
— Ну и что же вы решили? — Шадрин старался спрашивать мягко, боясь тоном обидеть и без того ослабевшую женщину.
— Что решила, вам все известно, взяла и сделала. С троими кружусь с утра до вечера, муж пьет, да и жить-то, по совести сказать, негде.
— Какая у вас комната?
— В полуподвале. Девять метров.
Шадрин мысленно представил в девятиметровой полуподвальной комнатенке рабочую семью в пять человек. Одно низенькое оконце, в которое неизвестно чего больше сочится — света или серой грязи, заплесневелый от сырости потолок, расхлестанная дверь, обитая тряпьем, и холодный, вечно холодный пол. «Пять человек… А мог бы родиться шестой… На человека меньше полутора метров. Теснее, чем на кладбище», — думал Шадрин, а сам все смотрел и смотрел в усталые, тихие глаза Ведерниковой. На какие-то мгновения Дмитрий забыл, что он следователь, что ему нужно допрашивать, добиваться признания, а если нужно — даже принуждать… «И ведь странно! Удивительно странно, какая силища живет в человеке!.. Вот она мыкается с такой оравой в сыром полуподвале, перебивается с хлеба на воду, день и ночь метет грязную мостовую. А скажи ей завтра: «Война! Родина в опасности!» — и она санитаркой умрет за родную землю, за власть. Из маленького оконца полуподвала она уже сейчас видит сказочные дворцы для своих маленьких сыновей. Она и сама еще надеется пожить в светлой и теплой комнате со всеми удобствами, и не на первом, а непременно где-нибудь на четвертом или седьмом этаже, где больше солнца, откуда дальше видно, где легче дышится. И этот муж ее, слесарь-водопроводчик… Он пьет… Ему тяжело. Может быть, я когда-то ходил с ним в атаку. А случись пойти еще раз — он не дрогнет, он пойдет безропотно на смерть. Он не будет помнить житейских обид и низенького оконца, выходящего в сумрачный московский дворик, куда не заглядывает солнце. Да, да, да! Верные и честные в беде в радостях не подведут…»
Шадрину хотелось думать дальше и дальше. Он уже отчетливо видел лицо мужа Ведерниковой, видел его замасленную фуфайку и сбитые, в шрамах, руки… Но… Нужно было допрашивать.
С трудом отогнав назойливые мысли, он спросил:
— Сколько вы заплатили абортистке?
Потупившись, Ведерникова молчала.
— Бесплатно?
— Почему бесплатно…
— Так сколько же вы заплатили?
— Двести рублей.
— Вы знаете о том, что вам чудом спасли жизнь? Что вас чуть не отправили на тот свет?
— Говорили в больнице.
— Вы потеряли больше половины крови. Еще несколько минут, и ваши дети остались бы сиротами.
Выцветшие глаза Ведерниковой снова омылись слезой.
— Кто вам делал аборт?
Ведерникова молчала.
— Скрываете? Скрываете людей, которые за ваши трудовые деньги делают вас на всю жизнь калеками и отправляют на тот свет? Вы знаете о том, что если теперь вы даже и захотите иметь ребенка, то уже не сможете?
— Знаю, — подавленно ответила Ведерникова.
— Тогда скажите, не скрывайте, Лидия Петровна, кто сделал вас на всю жизнь инвалидом?
— Просила не говорить…
— Если вы не скажете, то эта мерзавка отправит на тот свет или искалечит еще не одну такую же, как вы. Неужели вы этого хотите? Ведь вы же мать! — Шадрин встал. — Вы только подумайте, Лидия Петровна. Поймите, ведь она не специалист, она просто авантюристка, нечестный человек!.. Это ясно видно из медицинской экспертизы.
— А что мне за это будет, если я скажу? Судить?
— Наоборот. Вы поможете нам пресечь преступление. А те деньги, которые она с вас взяла, с нее обязательно взыщут. Ведь она на ваших грошах наживает себе богатство.
— Деньги-то уж не нужно… Сама давала. А вот калечить-то нашего брата — негоже. Если б я знала, что она не акушерка, разве я согласилась бы…
Шадрин нервничал. Он чувствовал, что психологически Ведерникова уже подготовлена назвать имя своей абортистки, но все как-то не решалась. А настаивать грубо, прямолинейно, чтоб она быстрее признавалась и называла виновную, было нельзя.
— А что ей за это будет? — нерешительно спросила Ведерникова.
Шадрин решил смягчить вину. Так было нужно.
— Посмотрим. Во всяком случае, нагоняй получит хороший. Ну, разумеется, не обойдется без штрафа. Это как наименьшая мера.
— А в тюрьму ее не посадят за это? Ведь сама я согласилась.
— Думаю, что нет. — И после некоторой паузы: — Она что, живет с вами в одном доме?
— Нет, рядом.
— В тринадцатом или в девятом? — спокойно, как само собой разумеющееся, спросил Шадрин.
— В девятом.
— У себя дома делала или у вас?
— У себя.
— Номер ее квартиры?
— Я у них в коридоре убираю.
— Так какой же номер квартиры? — Шадрин осторожно подбирался к цели.
— Пятнадцатая.
— Она одна живет или с семьей?
С каждым вопросом Шадрин все ближе и ближе подходил к главному — к фамилии абортистки.
— Как ее имя и отчество?
— Агриппина Павловна.
— Фамилия?
Спохватившись, Ведерникова смолкла и снова полезла в карман пиджака за платком.
— Гражданин следователь, сама я виновата… Сами мы, бабы, виноваты во всем! Вперед в ноги кланяемся, а потом жалуемся. Не могу я сказать ее фамилии, совесть моя не позволяет.
Фамилия Агриппины Павловны Шадрину была уже не нужна. Было все ясно: девятый дом, пятнадцатая квартира, Агриппина Павловна…
Голова Ведерниковой низко опустилась. Сквозь пепельно-сероватую кожу щек проступал еле заметный нездоровый румянец.
Теперь уже не ради выяснения истины (она уже была ему ясна), а просто из какого-то чисто следовательского самолюбия Шадрин хотел, чтобы допрашиваемая назвала фамилию абортистки.
— Что ж, тогда мы вместе с вами пройдем в дом девять в пятнадцатую квартиру. Фамилию Агриппины Павловны мы можем выяснить и в домоуправлении и от жильцов.
— Уж не ходите… Я сама скажу. Пишите… Староверова… — Плечи Ведерниковой задрожали. Она заплакала, уткнувшись в носовой платок.
— Что с вами, Лидия Петровна?
— Да как же так… Сама упросила, а тут выдала. Грех-то какой на душу приняла!
Шадрин успокоил Ведерникову, прочитал ей протокол допроса и дал подписать.
— Вот и все. Можете быть свободной.
Шадрин строго-настрого предупредил Ведерникову, чтобы она не смела ни в коем случае заходить к Староверовой, и что вести себя она должна так, как будто ничего не случилось. В противном случае за огласку она будет нести ответственность.
Допрашиваемая несколько раз робко кивнула головой и вышла из комнаты. Как только захлопнулась за ней дверь, Шадрин доложил о результатах допроса прокурору. Тут же было вынесено постановление об обыске гражданки Староверовой, к которой незамедлительно отправился оперативный работник из отделения милиции.
С двумя другими женщинами Шадрин бился больше часа. Несмотря ни на какие ухищрения и увертки следователя, обе они твердили одно и то же: никакого аборта они не делали, а всего-навсего тяжело подняли. Одна подняла кадушку с капустой, другая — двигала гардероб и вдруг почувствовала боль в пояснице. Напрасно читал им Шадрин заключения медицинских экспертиз, они отмахивались от документа, как от пугала, и твердили одно и то же.
Главным образом Шадрина смущало то, что вот уже несколько часов ему приходится говорить о вещах, которые претили всему его существу, которые казались ему омерзительно грязными и в его сознании лежали где-то там — за чертой приличного, нравственного. Но тут же он внутренне стыдил себя: «Подумаешь, кисейная барышня!.. Не то еще предстоит узнать впереди. Вот Бардюков обещал «подбросить» какое-то дело «с клубничкой»: «Там вообще, говорят, произошла такая варфоломеевская ночь, что ты, Шадрин, будешь краснеть, как помидор на горячей железной крыше».