— А Саня Говор жив?
— Чего это ты его вспомнил вдруг?
Саня Говор был деревенский дурак. Лет двадцать назад он пришел в районное село из какой-то глухой урманской деревни, жил тем, что подавали добрые люди, зимой спал в банях, летом коротал ночи где-нибудь на задах, за огородами, у костра. Это был безвредный здоровенный дурак, которого вечно дразнили ребятишки, бросая в него каменья и палки. Особенно не любили его собаки. У Сани Говора был хороший слух и густой бас, которому мог позавидовать даже профессиональный певец. Его любимой песенкой была песня про Дунин сарафан. Кто и когда обучил его этой песне — никто не знал, но, когда его просили спеть, он неизменно пел только эту песню.
— Нет Сани. Войну пережил, а на второй год весной как в воду канул: не то умер, не то куда ушел.
Дмитрий вспомнил: где-то он читал, что раньше в деревнях такие, как Саня, неожиданно и неизвестно откуда появлялись и так же неожиданно неизвестно куда исчезали. Саню Говоря ему было жалко. Ему, Дмитрию, даже стало немножко больно и грустно, когда он вспомнил, как однажды, в детстве, когда ему было лет десять, они стригли Саню Говора большими овечьими ножницами. Наделав на его крупной голове множество безобразных лестниц, они оставили на затылке хохол и со смехом разбежались. А потом, улюлюкая и подсвистывая, сопровождали его до самого ряма. Дальше, в лес, идти побоялись: остаться наедине с дураком в ряму, где водились змеи, было страшно.
Дмитрий вздохнул и взглядом окинул болотистую опушку ряма, где когда-то разорял утиные гнезда.
— Значит, нет в селе больше дураков?
— Как нет, есть. Но теперь они другого сорта…
Мать не договорила, вздохнула.
Дмитрий по-своему понял слова матери. Видно, здесь есть люди, которые чем-то обидели ее…
Как всегда с приезда, разговор не клеился. Дмитрий расспрашивал о пустяках: когда отелилась корова, какая масть бычка, подросли ли в палисаднике тополя, которые Дмитрий с братьями сажал еще до войны…
Иринка тянула братьев идти по улице. Ей не терпелось пройтись на виду у людей, под окнами, со своим старшим братом-москвичом, на зависть ровесницам-подружкам. Но Дмитрий настоял на своем, пошли огородами. Он был небрит, пиджак и брюки на нем с дороги были помяты. Не хотелось ему в таком виде показываться на глаза односельчанам.
— Что же Сашка не пришел встречать? — спросил Дмитрий, когда свернули к своему огороду.
— Его мобилизовали, — ответил Петр.
По его доброму счастливому лицу Дмитрий видел, что он готов был взвалить на свои покатые плечи несколько чемоданов. Шел он легко, играючи, будто нес на себе пустую плетеную корзинку. Сила из него так и выпирала.
— Куда мобилизовали?
— Караулить этих самых… кого на Север да на Дальний Восток отправляют. Нетрудовой элемент.
— Какой нетрудовой элемент?
В разговор вмешалась мать. Мудрая от природы женщина, к вопросу Дмитрия она отнеслась как к важному и серьезному разговору и рассказала, что в село согнали из деревень человек двадцать мужиков, заперли их в большом сарае, где когда-то была милицейская конюшня, и теперь эти мужики ждут решения своей судьбы. А судьбу их будет решать народ на сходе. Сход назначен на субботу, в районном клубе.
— Их охраняют?
— Как же, с ружьями, как и полагается.
Дмитрий вспомнил жидкобородого мужичонку в вагоне, который сошел в Барабинске, и решил, что пока он находился в дороге, в стране началась важная государственная кампания по борьбе с нетрудовыми и паразитическими элементами, которых хотят принудительно заставить работать в малонаселенных районах Сибири и Севера.
Утоптанная стежка, как и раньше, тянулась через буйно разросшийся картофель, посреди огорода. Слева, в клеклой низине, где весной особенно долго стоит снеговая вода, торчали тонконогие рыхлые саженцы капусты, которую, как видно, полили перед тем, как пойти на станцию: донышки лунок еще сыровато чернели. Откуда-то потянуло горьковатым дымком русской печки. Пахнуло запахом перепрелого навоза и еще чем-то таким родным и терпким, что присуще только их, шадринскому двору. Прямо из-под ног Петра вспорхнула маленькая птаха.
По огороду шли молча. Каждая грядка моркови, каждый подсолнух, гордо вознесший свою златокудрую голову над зеленой картофельной ботвой, захлестывал Дмитрия грустной радостью воспоминаний. Университет, Москва, Ольга… — как все это сейчас было далеко. Как и десять лет назад, он ощущал себя тем же Митькой, которому свой дом, свой двор, свой огород казался обособленным царством, целым миром. Все было так, как и раньше: и обнесенный сучковатым частоколом огуречник, низенькая, до половины врытая в землю саманная баня, которую топили по субботам, изрубленная почти до основания толстая березовая чурка, на которой рубили дрова.
Даже пестрые куры, рыскающие по двору в поисках лазейки в огуречник, и те казались такими, какими они были пять, десять лет назад: дотошные, неутомимые.
С улицы, виляя хвостом, пробежал широкогрудый здоровенный пес с темной спиной и желтоватыми тигристыми полосами по бокам.
— Верный, Верный! — Дмитрий принялся ласкать повизгивающего пса. — Узнал, смотри, узнал!
— Сынок, да это не Верный, это уже потомство Верного, Пиратом назвали.
— А как здорово походит на Верного! — с восхищением удивился Дмитрий. — Сколько ему?
— Три года уже. Щенком от Трубициной Розки взяли, — ответил Петр и поставил чемодан на крыльцо, добела выскобленное и застланное половиком.
— А где же Верный?
— Или кто убил или увели деревенские. Да разве мы не писали тебе в письме, что он пропал?
— Нет, не писали.
Мать рассказала, как горевали они, как долго искали любимого пса, который пропал в один из воскресных дней. В этот день, как обычно, с утра до вечера он пропадал у мясных рядов на базаре, где ему перепадало от мясорубов.
— Три дня подряд с крыши в самоварную трубу Сашка кричал. Как сквозь землю провалился.
Изба Шадриных состояла из кухни и горенки. Добрую половину кухни занимала русская печь. У окон стоял почти до основания проскобленный (так что на нем бугрились шишками сучки, которые не поддавались кухонному ножу), чистенький, промытый до желтизны сосновый стол: работа покойного отца. Сосновые табуретки, как и стол, были выскоблены и промыты. На полу ни одного следа. Наверное, вымыли перед тем, как пойти на станцию. У порога лежал половичок из старой мешковины. В левом переднем углу кухни, над бабкиным сундуком, на треугольной божнице стояла запыленная, прокопченная иконка величиной с книгу. Сразу же над дверями, так что высокий человек мог задеть головой, тянулись полати, где хранился весь шадринский хлам: старые, никому не нужные валенки, превратившиеся в лохмотья полушубки и ватные фуфайки, деревянное стиральное корыто, похожее на детский гробик (в этом корыте мать купала ребятишек, когда они были маленькие), оставшийся от отца плотничий инструмент…
На столе в громадном блюде, накрытом чистеньким вышитым рушником, млели в горячем масле пироги. Тут же, рядом с блюдом из-под рушника зеленело донышко бутылки.
В кухне все было так же, как и пять лет назад, только потолок осел еще ниже да окна изрядно покосились. Даже сверчок, тянувший свою вековую, на один лад песню, и тот словно бы говорил, что все здесь по-старому, как было в дни, когда Митька, забравшись с младшими братьями Петюшкой и Сашкой на печку, проводил часы за ловлей сверчка-невидимки.
Дмитрий вошел в горенку. Потолок в ней прогнулся и осел еще ниже, чем в кухне. «Как сдала изба за пять лет», — подумал он и принялся рассматривать карточки, которыми было увешано полстены. Каких только здесь не было фотографий: и в рамках, и без рамок, родные и знакомые, дети и взрослые… На подоконниках в глиняных горшках, оклеенных газетной бумагой, скромно красовалась герань. В самом большом горшке топорщился своими водянисто-прозрачными колючками столетник, который водится почти в каждой деревенской избе как средство от всех болезней. На широкой деревянной кровати, сделанной еще покойным отцом, пирамидой возвышались подушки. У глухой стены справа тянулась низенькая железная койка, застланная полосатым шерстяным одеялом, сотканным бабкой в молодости. В углу стояла этажерка с книгами. В переднем ряду были поставлены книги в ярких и новеньких переплетах. Пол горенки блестел: видать, выкрасили совсем недавно, перед приездом Дмитрия. Расшатанный столик, сколоченный лет пятнадцать назад отцом, был накрыт белой скатертью и застелен поверх зеленой филейной скатертью, тоже бабкиной работы. Как и раньше, все здесь стояло на своих старых, обжитых местах.