Кстати, Ли до сих пор жалуется — даже сейчас, когда она уже седая и у нее артрит, — что со стороны наших родителей было очень нехорошо возложить на нее обязанность каждый вечер идти на улицу и разыскивать меня, чтобы привести домой к ужину. Она утверждает, что ей приходилось кричать: «Дэ-э-э-эвид! Дэ-э-э-эвид!» — на весь квартал, рыская по задним дворам и пустырям — иногда добрый час, — прежде чем она меня находила. Мне больно слушать, как она сейчас сводит старые счеты. Но эта ее обида — полнейшая нелепость. Большей частью я вечером сам приходил домой, голодный, как волк, еще до того, как папа возвращался из прачечной «Голубая мечта». Для Ли нет большего удовольствия, чем ворошить свои давние обиды; по-моему, от этого у нее повышается адреналин, что полезно при ее артрите, и к тому же обходится даром, в отличие от кортизона, который стоит бешеные деньги. По крайней мере в тот вечер ей не пришлось меня долго искать: я сидел прямо на ступеньках нашего подъезда на Олдэс-стрит, болтая с другими мальчишками. В тот вечер, вместо того чтобы, как обычно, сказать, что пора ужинать, Ли с каким-то таинственным видом заявила, что меня требует мама.
Ну что ж, я потопал вверх по лестнице, почему-то предчувствуя, что мне достанется на орехи. Маму я застал на кухне, она была в ярости.
— Исроэлке!
— Да, мама.
— Миссис Лессинг сказала мне, что ты сказал миссис Франкенталь, что я морю тебя голодом.
(О, Боже!)
— Она так сказала?
— Один ломтик хлеба в неделю! Один ломтик! Ты это сказал миссис Франкенталь? Да или нет?
Продолжая что-то чистить или мыть в раковине, мама глядела на меня, сверкая глазами. Она не любила тратить время попусту и вполне могла устроить бурную сцену, продолжая в то же время выковыривать глазки из картофелин. Как выяснилось, миссис Франкенталь целый день рассказывала всем и каждому на всех пяти этажах нашего дома, как Гудкинды морят голодом своих детей; не удовлетворившись нашим домом, она понесла эту историю дальше — в соседний дом, где жила миссис Лессинг, мамина давняя приятельница еще по «Кружку».
Что ж, я был вынужден признаться. И я не мог даже сделать попытку оправдаться тем, что эта Бабушка Красной Шапочки, живущая в соседней квартире, сбила меня с толку, заставив поверить, что, рассказывая о наших гастрономических запретах, я, в сущности, расхваливаю свою мать. Я этого и сам тогда не понимал. Я просто-напросто попал в западню. Все детство — это серия таких западней, и, попадая в них, мы постепенно учимся жить.
— Ну почему ты лгал? Почему ты всегда так лжешь? Или ты не знаешь, что бывает с лгунами? Или тебе в этом доме не дают есть сколько хочешь? Ну, погоди, придет папа…
— Мама, пожалуйста, не рассказывай папе!
Но, когда папа пришел домой, она ему все рассказала — и поручила наказать меня за то, что я лгал. И хотя я был маленьким, и хоть мне было очень больно, я видел, что папа страдает не меньше меня. Когда он меня порол, у него было такое выражение, как будто пороли его самого. Это был эпизод с глыбой льда, повторившийся в следующем поколении. Мы, мужчины из семьи Гудкиндов, не созданы бить своих детей. Мне мучительно вспоминать о том единственном случае, когда я ударил свою дочь Сандру; что же до моих сыновей… Ладно, к черту все это! После порки я заполз на стоявший в гостиной диван-кровать, который на ночь раскладывали для нас с Ли. Там, лежа на жестком кожимите, я выплакался. А потом пришла Ли и положила мне руку на плечо. Я посмотрел на нее. Она сжимала в руке кусок шоколадного печенья с начинкой из пастилы, и она дала его мне.
Это был ее звездный час. Я бы мог понять, если бы она стала злорадствовать над моим несчастьем. Но вместо этого она дала мне печенье, она ласково на меня посмотрела, и в глазах у нее стояли слезы; тогда-то я понял, что такое сестра, больше того — я начал понимать, что такое женское сердце. Этим поступком Ли искупила то, что случилось в метель, — это моя на нее единственная серьезная обида; и, кроме того, я тогда понял, что Ли тоже не очень-то соблюдает запрет на магазинное печенье. Я подумал, что это печенье Ли, наверно, получила не от миссис Франкенталь, а от Поля; и, вместо того чтобы сразу же это печенье съесть, как сделал бы всякий разумный ребенок, она оставила его на потом, по какой-то странной причуде, понятной только девочкам.
Когда я сел, утешенный, вытирая глаза и жадно поглощая шоколадное печенье, Ли шумно накрывала в кухне на стол для ужина, а папа с мамой беседовали, как обычно, о делах в прачечной. И тут я успокоился и понял, что наказали меня не за дело. Конечно, я лгал. Но ведь на эту ложь меня натолкнула взрослая миссис Франкенталь. А мама рассердилась не на то, что я солгал; просто ее вывело из себя то, что из-за этого она глупо выглядела в глазах миссис Франкенталь. Ее бесило, что эта баба из квартиры 5-А сумела опозорить большую «йохсенте», и поэтому мама приказала папе устроить мне выволочку. Только и всего! Это был тот же уровень, что и перебранки между мной и Ли. Мягкое место у меня все еще побаливало от папиной порки, но я вдруг ощутил жалость к нему и высокомерное презрение к маме. За один день я стал намного старше.
* * *
Ну, а теперь — о том, что случилось в метель. Я никогда не попрекал Ли этой историей. Но я ее не забыл.
Я был в первом классе, а Ли — в третьем или четвертом. Наша школа была кварталах в десяти от дома. По утрам мы шли в школу вместе. В то утро небо было все в тучах, и мама дала Ли зонтик. Разумеется, я шумно потребовал, чтобы зонтик дали и мне, но в доме был только один зонтик. Хотя, когда мы шли в школу, немного распогодилось, и даже выглянуло солнце. Ли сказала, что чувствует грибной дождик; она гордо раскрыла зонтик и всю дорогу красовалась под ним и только о нем и говорила, да еще жаловалась, что я занимаю под зонтиком слишком много места и вытесняю ее под дождь. Она носилась с этим зонтиком как дурень с писаной торбой, и я преисполнился решимости во что бы то ни стало завладеть зонтиком, когда пойду домой.
Ближе к полудню погода снова испортилась, и повалил снег. После полудня нам объявили чудесную новость: уроки отменяются! Учителя раздали всем по пятицентовику, чтобы мы могли поехать домой на трамвае. К тому времени уже вовсю свирепствовала вьюга, и на улицах намело высокие сугробы. На трамвайной остановке в толпе закутанных до ушей школьников я натолкнулся на Ли с Полем Франкенталем: он ел некошерную булочку с горячей сосиской, стоившую ровно пять центов. Я ничего не выдумываю, я, как сейчас, вижу Поля Франкенталя, который стоит в своей клетчатой куртке, засыпанной снегом, и уплетает булочку с сосиской, купленную у уличного лоточника, а Ли рассказывает мне какую-то запутанную историю о том, как он потерял свой пятицентовик; так что не хочется ли мне пойти домой пешком под зонтиком, а свои пять центов отдать Полю? Он их мне отдаст, и я потом смогу их истратить на что мне захочется.
Вы можете сказать, что я совершил глупость, согласившись на такую сделку. Но ведь она была моя сестра, не так ли? И это будет так приятно, заверяла она, — шагать домой под зонтиком! Раз у меня будет зонтик, никакой снег мне не страшен, и все такое. Я сказал: «Ладно», отдал свои пять центов, получил зонтик. Ли и Поль влезли в освещенный трамвай, а я отправился домой сквозь вьюгу, раскрыв над собой зонтик.
Ветер швырял меня то в одну, то в другую сторону, я то и дело скользил и спотыкался на снегу, пытаясь удержаться на ногах и обеими руками вцепившись в гладкую черную ручку зонтика, пока в один далеко не прекрасный момент сильный порыв ветра развернул меня на сто восемьдесят градусов и в мгновение ока вывернул зонтик наизнанку. Это было очень кстати, иначе я, наверно, взмыл бы на зонтике в небо, как Мэри Поппинс. Я попытался было вывернуть зонтик обратно, но ветер вырвал его у меня из рук и умчал куда-то вверх; и вот я был один как перст в восьми кварталах от дома, и мне ничего не оставалось, как ковылять дальше сквозь слепящую пургу по снегу глубиной в добрый фут или больше, среди сугробов, которые были выше меня.