— Ну, разумеется! — ответил пан Круковский, прощаясь с ксендзом.
Однако он был рассержен и бросился прямо в город.
«Вот так новости, — думал он, — о которых между прочим кричит весь город! Однако же заседатель — человек щекотливый, а вот заседательша нет и дочка нет! Впрочем, что говорить! Она ходила гулять с ним, а я с Мадзей. Она писала письма, я посылал букеты, она кольцами, что ли, с ним поменялась, а я сделал предложение Мадзе. Я пренебрегал ею, а он сходил по ней с ума. Нет ничего удивительного, что сердце ее заговорило. В конце концов я сам себя наказал. Надо отложить свадьбу, пусть бедняжка совсем успокоится…»
Пан Людвик до такой степени чувствовал свое превосходство, что даже не ревновал панну Евфемию к Цинадровскому. Тем более что, согласно с требованиями приличий, она отдала предпочтение не Цинадровскому, а ему, Круковскому, и Цинадровский по доброй воле уступил ее ему, Круковскому, понимая, что, кто имел честь боготоворить будущую пани Круковскую, не имеет права жить.
«Очень, очень рассудительный парень! У него было даже то, что можно назвать деликатностью», — думал пан Людвик.
Но как ни оптимистически смотрел пан Круковский на свои отношения с панной Евфемией и панны Евфемии с Цинадровским, все же он чувствовал, что ему чего-то не хватает, что ему надо что-то узнать. Что? — этого он сам не мог понять.
По отдельным полусловечкам, которые долетали до его слуха, пан Людвик догадывался, что майор должен знать больше других, и, позабыв о своей неприязни, снова пошел к старику.
Тот собирался идти играть в шахматы, и они поговорили на крыльце.
— Пан майор, — начал пан Людвик без обиняков. — Я не хочу выспрашивать вас о том, чего вы сами не хотели сказать мне, но… Скажите откровенно, каким показался вам Цинадровский?
— Я мало знал его.
— Ну, а все-таки? Насколько вы успели узнать его…
Майор оттопырил губы.
— Это был гордый хлопец. Глупый, но очень порядочный, очень… Может быть, даже слишком!
Они простились, пан Круковский удовлетворенно вздохнул. Отзыв майора польстил ему самому.
«Невелика птица, — думал он, — жалкий чинуша, к тому же Цинадровский… Кто носит такую фамилию! Но по крайности хоть не подозрительная личность!.. Панна Евфемия, даже рассердясь, обнаружила хороший вкус».
На площади пан Людвик, сам того не желая, столкнулся с Ментлевичем. Он весьма непринужденно поклонился и, обменявшись с Ментлевичем несколькими незначащими словами, спросил:
— Простите, сударь, кем, собственно, был этот пан Цинадровский?
— Но ведь вы знаете: он был почтовым чиновником, получал двадцать рублей в месяц.
— А характер, сударь, характер?
— О, характер у него был крутой, что в конце концов могло быть следствием плохого воспитания, — ответил Ментлевич, поправляя воротничок таким жестом, который означал, что сам-то он прекрасно воспитан.
— Но… был ли он хорошим человеком? — настаивал пан Круковский.
Ментлевич посмотрел на него с удивлением.
— Ах, вы вот о чем? Да он был воплощенной порядочностью и благородством. За друга он бы дал изрубить себя на куски…
Ментлевич восхищался покойным с таким жаром и такой искренностью, что пан Круковский почувствовал странное волнение.
«Да, — думал он, — видно, это был хороший человек. Я не ошибся. Наверно, даже очень хороший… Пожалуй, жалко парня! Любовь и гордость! Благородная кровь! Жалко парня…»
Пан Людвик был доволен. Он понимал, что если панна Евфемия нарушила светские приличия, полюбив какого-то чинушу, то даже в этом поступке обнаружила хороший вкус и возвышенные чувства.
«Надо обладать очень благородной душой, чтобы почувствовать другую благородную душу, несмотря на столько препятствий, возведенных приличиями», — думал пан Людвик.
Итак, он был доволен, да, очень доволен! Он имел право и даже хотел сказать невесте:
«Панна Евфемия, я не настаиваю на том, чтобы ускорить свадьбу, хотя на это намекал доктор Бжозовский…» (Нет, об этом ей нельзя говорить!) «Я не настаиваю, потому что уважаю вашу скорбь… Вы назначите день свадьбы, когда захотите, а уж я сам успокою ваших родителей, мою сестру и даже доктора…» (Нет, об этом ей нельзя говорить!)
Он был доволен и горд. Он гордился не только своей невестой, но и своим соперником.
— Да, — говорил он, потирая руки. — Это не какой-нибудь заурядный чинуша. Это скорее был заколдованный принц! Ну, и уступил ее мне. Все-таки уступил!
В его глазах Цинадровский из почтового чиновника вырос чуть ли не в генерального почт-директора Великобритании, которым может быть только английский лорд.
В тот вечер пан Круковский провожал панну Евфемию домой, к родителям. Ночь была чудная, светила полная луна; не особенно чистые дома Иксинова в лунном сиянии превратились в экзотические виллы, башни костела казались выше.
Пан Людвик таял, нежно сжимая прелестную ручку панны Евфемии; несмотря на это, невеста была в плохом настроении. Жемчужными зубками она терзала батистовый платочек, что, быть может, не отвечало этикету, но было очаровательно.
— Ты, кажется, чем-то расстроена? — мелодическим голосом спросил пан Круковский.
— Я просто зла…
— Догадываюсь: на меня?
— Ты прав.
— Могу я сказать, по какой причине?
— Любопытно?
— Ты осуждаешь меня за то, — шепнул пан Людвик, — что я не умею уважать твою скорбь…
— Скорбь? — спросила она, приостанавливаясь. — О чем? О ком?
— Собственно: по ком?
В эту минуту вопреки рассудку, уменью жить и даже вопреки собственной воле панна Евфемия перестала владеть собой. Она побледнела, глаза ее расширились, и, вырвав руку из нежных объятий пана Людвика, она сдавленным голосом спросила:
— По ком скорбь? Уж не думаешь ли ты, что по нем?
— Я полагал…
Панна Евфемия засмеялась, терзая в руках платочек.
— Я? — заговорила она. — Я скорблю о человеке, из-за которого попала на зубок сплетникам, подвергаюсь подозрениям? И за что? За то, что сжалилась над ним, за то, что снизошла до знакомства с ним! Право, не знаю… за то, что играла им…
Опасаясь, что до жениха могли дойти какие-нибудь слухи, панна Евфемия хотела таким образом оправдаться перед ним.
— Играла?.. — повторил пан Круковский неопределенным тоном.
— Ты изменял мне с Мадзей, — шутливо продолжала панна Евфемия, — так что я имела право мстить. Но, клянусь, что бы ни говорили люди, это было самое невинное средство. Клянусь тебе, Людвик!
Они поднялись на крыльцо дома, в густую тень винограда. Панна Евфемия оперлась ручками на плечи жениха и нежно коснулась губами его лба.
— Клянусь тебе, — сказала она, — ты первый мужчина, которого я этим… подарила!
— Иг-ра-ла? — повторил пан Людвик.
— Конечно! Неужели ты допускал что-нибудь другое? Знаешь, я даже готова обидеться!
Пан Людвик осторожно отстранился. Когда на лицо его упал отблеск лунного света, панне Евфемии показалось, что перед нею стоит какой-то чужой мужчина.
— Играла, — шептал он, — и так невинно, что…
— Что?.. Я вижу, до тебя дошла какая-то грязная клевета, — в испуге прервала она жениха.
— Я презираю сплетни! — ответил он. — Речь идет не о клевете, а о смерти человека…
— Ах! — крикнула панна Евфемия, падая на скамью.
Через минуту на ее крик выбежала заседательша в белом шлафроке с шлейфом, а за нею заседатель.
— Фемця, что это зе-еначит? — спросила мать. — Я полагала, де-ерогой Людвик…
Но дорогого Людвика и след простыл. Он стремглав пустился бежать, выбирая места, на которые падала тень от домов.
Когда он примчался домой и вошел в комнату к сестре, больная дама, даже не поднимая к глазам лорнета, в тревоге воскликнула:
— Что с тобой?
Такое у него было дикое выражение лица, и в таком беспорядке была его одежда.
Он выпил воды, сел рядом с сестрой и сказал низким голосом:
— Сестрица, вы должны дать мне денег. Завтра утром я уезжаю…
— Куда? Зачем? А я?
— Куда? Куда хотите, а вы приедете вслед за мной! Уедем отсюда!