Ни один художник, ни один поэт, ни один музыкант не мог бы описать то смущение, которое овладело в эту минуту душой пана Круковского. Он не помнил себя от радости, думая о том, что сестра разрешила ему сделать предложение Мадзе, и холодел от ужаса, думая о том скандале, который больная дама учинит его возлюбленной.
«Я вознагражу ее за это!» — говорил он себе, лихорадочно натягивая свежую рубашку, мышиного цвета панталоны и черную визитку.
Однако у него то и дело подкашивались ноги: он знал, что в таких случаях легче пообещать награду, чем выполнить обещание.
Он нежно простился с сестрой и, элегантный, надушенный, с цветком в петлице, полетел на сорокапятилетних крыльях любви к Бжеским, чтобы там осуществить, как он выражался, свои самые прекрасные мечты.
Он застал докторшу; Мадзи не было дома, она ушла к его сестре.
Больная дама поздоровалась с Мадзей довольно холодно. Затем она взяла свой дорогой веер, флакон одеколона и анонимное письмо и сказала:
— Пойдем в беседку, милочка.
Мадзя подала ей руку и с такой заботливостью повлекла свою будущую золовку, так осторожно свела ее со ступенек, так внимательно выбирала самые ровные места на очень ровной дорожке, что гнев экс-паралитички порядком поостыл.
«Если она, выйдя замуж за Людвика, будет так ухаживать за мной, как сегодня, ему трудно найти жену лучше…»
Они уселись на скамеечке в тени дикого винограда. Один листочек, под дуновением ветерка, так защекотал Мадзе шейку, что она вздрогнула, вспомнив майора.
— Посмотрите, милочка, какие ужасные последствия имел этот концерт, — сказала больная дама, подавая Мадзе анонимку.
Мадзю бросило в жар, в глазах у нее потемнело, однако она пробежала письмо и молча вернула его больной даме.
— Вот видишь, — говорила сестра пана Круковского, — как осмотрительна должна быть женщина, если она не хочет навлечь беду на себя и на тех, кто ее любит. Независимость! Неужели ты думаешь, что только ты независима. А твоя мать, которая ведет весь дом, а я?
Больная дама остановила совиные глаза на огорченном личике Мадзи и продолжала:
— Я не сводила знакомств с людьми подозрительной репутации, хотя была независимой женщиной! Надо было видеть, как я укротила своего покойного мужа, эгоиста, да простит его господь бог, и ревнивца, который подозревал, что у меня роман с конторщиком имения! А что мне пришлось вытерпеть с Людвиком! Один бог знает, сколько стоили мне его карты и лечение… Это был степной конь, однако и его я укротила, потому что женщина должна властвовать над мужчиной, иначе они оба погибнут. Всеми победами я обязана не только моему независимому характеру, но и такту, который спасал меня от неприличных знакомств. Эмансипация! Это новое слово, но само дело старо, как мир: женщина должна быть повелительницей в доме, вот тебе и эмансипация. Девушка, которая водит дружбу с актерами и попадает людям на зубок, никогда не будет повелительницей. Вся наша сила заключается в нашей невинности, в том, что мы имеем право каждый день и каждый час твердить мужьям и братьям: ты гуляка, изменник, бродяга, а я — блюду дом, его честь и я чиста, как слеза…
— Но, сударыня, что же плохого в том, что я устроила концерт? — прошептала Мадзя.
— Прежде всего ты слишком молода для концертов, а потом, что за люди эти актеры? Их общество могло бы скомпрометировать даже… меня! Ведь они, не будучи женатыми, спали в одной комнате.
— Это неправда! — воскликнула Мадзя, обратив на экс-паралитичку дерзкий взор, в котором сверкала сдерживаемая слеза.
— А ты откуда знаешь, что это неправда? — изумилась больная дама.
— Я видела. У них в комнате стояла только одна кровать.
Гнев больной дамы внезапно остыл. Она всплеснула руками и ответила очень спокойно:
— Пресвятая богородица!.. Мадзя, милая, какая же ты глупая!
Мадзя расплакалась и, поднявшись со скамьи, сказала:
— Ах, вот как! Спасибо! Вот уж не ждала, что услышу от вас такое слово! Ах, вот как!
Экс-паралитичка живо поднялась и, схватив Мадзю обеими руками за голову, начала ее целовать:
— Ты уж прости меня, деточка, но… я отродясь не слыхивала ничего более наивного! Если бы ты была замужем, то знала бы, что это обстоятельство больше всего их изобличает. Но ты еще так наивна, что мне неудобно объяснять тебе это.
— Вы совсем неверно обо мне думаете! Я вовсе не так наивна. О нет! — сердито говорила Мадзя.
— Наивна, милочка, наивна, — повторяла больная дама, осыпая ее поцелуями. — И в этом твоя главная прелесть: уж я-то в этом знаю толк, я тоже была в твоем возрасте! Не знаю, право, чем этот гуляка Людвик заслужил у господа бога такую награду!
— Простите, сударыня, но я сама уговорила пана Людвика. Я не хочу таиться перед вами. Если бы не я, пан Людвик не играл бы на концерте…
— Милая моя девочка, дорогая моя! Не будем говорить о концерте и об этих актерах, я вижу, мы ни до чего не договоримся, невзирая на весь твой опыт, — со смехом говорила больная дама.
После этой прелюдии экс-паралитичка хотела перейти к главному вопросу и намекнуть девушке, что обожаемый брат, пан Людвик Круковский, может в любой день и даже в любой час сделать ей предложение. Но Мадзя хмурилась, а больная дама была так впечатлительна, что подумала:
«Эта девчонка еще будет тут мне гримасничать? Видали! Сказала ей правду, так она сразу обиделась. Ну, милашечка, хочешь знать, какое ждет тебя счастье, приходи ко мне в другом настроении…»
Она насупилась, и Мадзя, заметив это, стала прощаться. Она была уже в прихожей, когда дама крикнула:
— Мадзя, будь так добра…
— Что вы говорите? — спросила Мадзя с такой холодностью, что экс-паралитичка еще больше разгневалась.
— Ничего, милочка, — ответила она еще холодней.
Мадзя была уже на полдороге к дому, когда в сердце больной дамы проснулось к ней такое нежное чувство, что она хотела послать слугу воротить девушку. Однако через минуту она снова передумала.
«Как Людвик ни хорохорился, — решила она, — как ни вырядился, а не хватит у него храбрости сделать ей предложение. Столько раз уже ему отказывали! Лучше всего мне самой сходить к Бжеским. Так будет верней и приличней. Я ему все равно как мать, стало быть, мне и следует сделать этот шаг…»
Кроме того, она испытывала угрызения совести за сегодняшний разговор с Мадзей. Концерт — это глупости, а она безо всякой нужды обидела девушку, добрую, как ангел.
Да, диапазон чувств у сестры пана Круковского был необыкновенно широк: он вмещал все тона, полутона и четверти тонов от любви — до ненависти, от презрения — до преклонения, от отчаяния — до восторга. Фортепьяно ее души так часто и внезапно меняло тон, что недоброжелатели могли заподозрить знаменитую даму в том, что она, если не с придурью, то, уж конечно, крайняя истеричка. По счастью, у сестры пана Круковского почти не было недоброжелателей, так как все ее избегали; лица же заинтересованные уверяли, что она — воплощение ума и энергии, подавляемой иногда приступами невралгии.
Только майор называл ее старой сумасбродкой; но все его суждения об иксиновцах отличались резкостью, так что в обществе согласились не обращать на них внимания.
Между тем взволнованная Мадзя прибежала домой. В прихожей ее встретила мать; на лице пани Бжеской пылал яркий румянец, а глаза светились неописуемой нежностью. Минуту мать и дочь смотрели друг на друга: мать думала о том, что в недалеком будущем ей предстоит разлука с дочерью, а дочь недоумевала, по какому поводу мать так расчувствовалась.
— Сними скорее шляпу, — дрожащими губами сказала докторша. — Круковский сделал тебе предложение.
У Мадзи дух захватило и глаза раскрылись.
— Что? — воскликнула она.
— Ничего. Входи.
Она легонько подтолкнула дочь к двери в гостиную, где около кресла стоял пан Круковский в мышиного цвета панталонах, с цветком в петлице, синими кругами под глазами и волосами более черными, чем обыкновенно. Узкой рукой в мышиного цвета перчатке он машинально дергал шнурок, на котором беспокойно крутился монокль.