— Значит, мы понимаем друг друга, панна Клара?
— Безусловно.
— А теперь позвольте мне сделать вам одно замечание, — сказала начальница.
— Пожалуйста…
— Так вот, панна Клара, ради того дела, которому вы себя посвятили, будьте осторожнее в разговорах с ученицами, особенно не очень развитыми, и… с их матерями.
— Вы полагаете, что мне грозит какая-то опасность? — воскликнула панна Говард густым контральто. — Я ко всему готова!
— Я понимаю, но не готовы же вы к тому, что кто-то станет извращать ваши мысли. У меня только что была особа, с которой вы наверху беседовали о независимости женщин.
— Уж не пивоварка ли Коркович? Провинциальная гусыня! — с пренебрежением прервала начальницу панна Говард.
— Видите ли, в вашем положении вы можете относиться к ней с пренебрежением, а я вынуждена с нею считаться. Знаете, как она использовала беседу о независимости женщин? Она желает, чтобы ее девочки учились рисовать пастелью и играть на цитре, а главное, чтобы они поскорее вышли замуж.
Панна Говард подскочила на диване.
— Я таких мыслей ей не внушала! — воскликнула она. — В статье о воспитании наших женщин я решительно протестую против обязательного обучения наших девушек игре на фортепьяно, рисованию, даже танцам, если у них нет к этому способностей или склонности. А в статье о призвании женщины я заклеймила тех кукол, которые мечтают только о том, чтобы сделать партию. Я с этой дамой вовсе не говорила о том, какими должны быть женщины, а только о том, как они воспитываются в Англии. Там женщина получает такое же образование, как и мужчина: она учится латыни, гимнастике, верховой езде. Там женщина ходит одна по улице, совершает путешествия. Там женщина свободна, и ее уважают.
— Вы знаете Англию? — спросила вдруг пани Ляттер.
— Я много читала об этой стране.
— А мне пришлось там побывать, — прервала ее пани Ляттер, — и, уверяю вас, воспитание англичанок представляется нам совсем не таким, как оно есть на самом деле. Поверите ли, девочек там, например, иногда секут розгами!
— Но они ездят верхом.
— Ездят, как и у нас, те, у кого есть лошади или деньги на лошадей.
— Значит, девочек можно обучать верховой езде и гимнастике, — решительно заявила панна Говард.
— Можно, но в пансионе нельзя открывать школу верховой езды.
— Да, но можно открыть гимнастический зал, можно преподавать бухгалтерию, учить ремеслам, — нетерпеливо возразила панна Говард.
— А если родители этого не хотят, если они желают только, чтобы девочки учились рисованию или танцевали с молодыми людьми?
— Невежественные родители не могут определять программу воспитания своих детей. Для общественных реформ существуют научные учреждения.
— А если в результате реформы сократятся доходы учебных заведений? — спросила пани Ляттер.
— Тогда руководительницы учебных заведений, вдохновленные сознанием своего общественного долга, должны пойти на жертвы.
Пани Ляттер потерла рукою лоб.
— Вы думаете, что любая начальница пансиона может пойти на жертвы, что любая начальница располагает средствами?
— Кто не располагает средствами, должен уступить тем, у кого они есть, — ответила панна Говард.
— Ах, вот как! — протянула пани Ляттер, снова потирая лоб. — Голова болит, дел сегодня было пропасть… Итак, панна Малиновская твердо решила открыть пансион?
— Она предпочла бы стать сотоварищем в каком-нибудь известном деле, и я уговариваю ее побеседовать с вами.
Лицо пани Ляттер покрылось ярким румянцем. У нее промелькнула мысль, что такое объединение могло бы стать для пансиона якорем спасения, но, возможно, привело бы к окончательному крушению. Сотоварища пришлось бы посвятить в финансовые дела, он имел бы право спрашивать отчета за каждый рубль, который она тратит на Казика.
— Я не буду сотоварищем панны Малиновской, — сказала пани Ляттер, опуская глаза.
— Жаль! — сухо ответила учительница.
— А вы, панна Клара, будете осторожнее в разговорах с ученицами и… их матерями?
Панна Говард поднялась с дивана.
— Только я несу ответственность за свою неосторожность, — отрезала она, — и я не подумаю отказываться от моих убеждений…
— Даже если я из-за этого потеряю пансионерок, которых мать желает поместить в более дешевый и передовой пансион? — медленно и раздельно произнесла пани Ляттер.
— Даже если мне самой придется потерять у вас службу! — также раздельно произнесла панна Говард. — Я принадлежу к числу тех, кто ради личных выгод не жертвует ни идеей, ни гражданским долгом.
— Чего же вы в конце концов хотите?
— Я хочу сделать женщину самостоятельной, хочу воспитать ее для борьбы с жизнью, хочу, наконец, свергнуть с нее бремя зависимости от мужчин, которых я презираю! — говорила учительница, и ее белесые глаза пылали холодным огнем. — Если же вы полагаете, что я у вас лишняя, что ж, я с нового года могу уйти. Вам мои взгляды приносят вред или просто вас раздражают, а меня мучит эта необходимость считаться с каждым словом, бороться с рутиной, с самой собою.
Панна Говард церемонно поклонилась и вышла, шире, чем обычно, вытягивая шаг.
— Истеричка! — прошептала пани Ляттер, снова сжимая руками лоб.
«Хочет ввести обучение бухгалтерии, ремеслам, в то время как родители желают, чтобы дочки рисовали пастелью и поскорее выходили замуж! И я ради подобных опытов должна жертвовать своими детьми?» — думала пани Ляттер.
Из дальних комнат через отворенную дверь до слуха ее долетел разговор.
— Так вот, держу пари, — говорил звучный мужской голос, — что не позже чем через месяц вы сами захотите, чтобы я целовал вам руку! Эля, будь свидетелем! Все зависит от опыта.
— А на что вы держите пари? — вмешался женский голос.
— Я не буду держать пари, — возразил другой женский голос. — Не потому, что боюсь проиграть, а потому, что не хочу выиграть.
— Так отвечают женщины нашей эпохи! — со смехом отозвался первый женский голос.
— Ах, какое ребячество! — воскликнул мужчина. — Это вовсе не новая эпоха, а старое, как мир, женское жеманство.
В кабинет вошла очень красивая пара: дочь и сын пани Ляттер. Оба блондины, оба черноглазые и чернобровые, оба похожие друг на друга. Только в ней соединились все прелести женщины, а в нем — здоровье и сила.
Пани Ляттер с восхищением смотрела на них.
— Что это за пари? — спросила она, целуя дочь.
— Да это с Мадзей, — ответила панна Элена. — Казик хочет целовать ей руки, а она не позволяет…
— Обычная увертюра. Добрый вечер, мамочка! — поздоровался сын.
— Я столько раз просила тебя, Казик…
— Знаю, знаю, мамочка, но это я в приступе отчаяния…
— За неделю до первого числа?
— Именно потому, что еще целая неделя! — вздохнул сын.
— У тебя в самом деле уже нет денег? — спросила пани Ляттер.
— Это слишком серьезное дело, чтобы можно было шутить…
— Ах, Казик, Казик! Сколько тебе надо? — спросила пани Ляттер, выдвигая ящик, в котором лежали деньги.
— Вы знаете, мамочка, что никакому цвету в отдельности я не отдаю предпочтения, а люблю белый в сочетании с красным и синим. Это из любви к Французской республике.[1]
— Пожалуйста, не шути. Пяти рублей хватит?
— Пять рублей, мама, на целую неделю? — проговорил сын, целуя матери руку и с нежностью поглаживая себя этой рукой по лицу. — Вы же назначили мне сто рублей в месяц, стало быть, на неделю…
— О Казик, Казик! — прошептала мать, считая деньги.
— Казик, — обратилась к брату панна Элена, — постарайся, пожалуйста, чтобы поскорее ввели эмансипацию женщин. Может, тогда на долю твоей несчастной сестры перепадет хоть четвертая часть тех денег, которые ты получаешь.
Пани Ляттер посмотрела на нее с укоризной.
— Надеюсь, ты так не думаешь, — промолвила она. — Разве я кому-нибудь из вас оказываю предпочтение? Разве я тебя меньше люблю, чем его?
— Господи, да разве я это говорю? — ответила девушка, накидывая на плечи белый платок. — И все-таки панна Говард права, когда утверждает, что мы, девушки, по сравнению с молодыми людьми обижены. Вот, например, Казик, не кончил одного университета, а уже едет за границу учиться в другой, смотришь, годика четыре там и просидит; а мне, чтобы съездить за границу, надо заболеть чахоткой. Так было в детстве, так будет в замужестве, так будет до самой смерти.