Потом она увидела две горы, ушедшие вершинами в небо, а между ними изумрудную долину с темно-зелеными рощами и множеством фонтанов, из которых били столбами и веерами струи воды. Эти горы, долина, рощи, река и водопады тоже были всех цветов радуги, и каждое дерево, скала и фонтан жили своей жизнью и имели свою душу. Они любовались друг другом, любили друг друга, и в журчанье воды и шелесте листьев Мадзе слышался их говор, но понять их язык она не могла.
Она была убеждена, что все это уже где-то видела, что ей знаком каждый уголок долины; но когда она видела это и где?
После страшных картин, которые недавно вызвал в ее душе пан Казимеж своей материалистической проповедью, она чувствовала себя спокойной и счастливой, сейчас ничто не тревожило ее, а новый, неведомый мир манил к себе. Ей казалось, что она должна умереть, верней раствориться в этих светлых картинах, которые раскрывались перед ней. Но когда она подумала, что кто-нибудь может пожалеть ее и удержать в этом сером мире с тяжелыми громадами домов, с кухонными запахами, когда подумала, что кто-нибудь заплачет о ней, как бы завидуя ее вечному блаженству, — ей стало горько.
«Неужели люди могут быть такими эгоистами?» — сказала про себя Мадзя.
После обеда она достала из дорожного сундучка давно забытый молитвенник и до вечера молилась и грезила наяву. Каждое слово приобретало новое значение, каждая страница была полна обетов и сладостных надежд.
Целый сонм духов наполнил комнату; они бесшумно влетали и вылетали в окно, витали между выжженной солнцем землею и небом, погруженным в раздумья о вечности.
На следующий день, в семь часов утра, даже не позавтракав, Мадзя выскользнула из дому с молитвенником в руках, а в десять вернулась умиротворенная.
Она была у исповеди.
Дома Мадзя застала письмо от Здислава, отправленное с границы и написанное карандашом:
«Я чувствую себя настолько хорошо, что еду прямо в Вену. Всю ночь спал лежа. Я создан кондуктором».
Но Мадзю письмо не обрадовало; оно напомнило ей, что брат и в самом деле приезжал в Варшаву и что он тяжело болен.
Горькие чувства проснулись в душе Мадзи. Она упрекала себя в том, что отпустила Здислава одного, хотела броситься за ним вдогонку и ехать с ним, укрывшись в другом вагоне. Потом она вспомнила, что ничего не делает, и похолодела при одной мысли о том, что впереди у нее еще несколько бесцельных и праздных дней, долгих, пустых, отравленных тревогой.
«Уснуть бы на это время или куда-нибудь уехать!»
Около двух часов дня дворник принес ей визитную карточку с надписью: «Клара Мыделко, урожденная Говард».
— Барыня спрашивают, — сказал дворник, — можно ли зайти к вам.
— Ну конечно, просите, просите!
«Мыделко? — подумала Мадзя. — Да ведь это поверенный Сольских! И панна Говард вышла за него замуж? Ну конечно, иначе откуда вторая фамилия? Да, да, она ведь так его расхваливала, умный, мол, порядочный. Но эти кривые ноги!»
Дверь распахнулась, и вошла та, которую когда-то звали панной Говард. На ней было черное шелковое платье с длинным шлейфом, на шее золотая цепочка от часов, на лице все тот же ровный румянец, на белесых волосах маленькая кружевная шляпка.
— Вы уж извините, панна Магдалена, — усталым голосом произнесла она, — за то, что я послала к вам дворника. Мне расхаживать сейчас нельзя. Я ведь замужем!
— Поздравляю, поздравляю! — воскликнула Мадзя, целуя гостью и усаживая ее на диванчик. — Когда же это случилось? Вы никому не сказали…
— Уже четыре дня я не принадлежу себе, — ответила пани Клара. Она опустила белесые ресницы и попыталась покраснеть еще больше, но это было просто немыслимо. — Мы обвенчались тайно в семь часов утра в костеле Святого Франциска, и с этой минуты в моей жизни началась полоса безоблачного счастья. У меня есть муж, который боготворит меня и которому самая гордая женщина могла бы подарить свое чувство. Поверьте, панна Магдалена, — с жаром говорила она, — женщина только тогда становится настоящим человеком, когда выходит замуж. Семья, материнство — вот высшее предназначение нашего пола! Не стану спорить, — скромно прибавила она, — бывает неловко и даже неприятно… Но обо всем забываешь, когда убедишься, что ты осчастливила человека, который этого достоин.
— Я очень рада, что вы так довольны, — перебила ее Мадзя.
— Довольна? Скажите: на седьмом небе! Я прожила в этом состоянии не четверо, собственно, не трое суток, а три столетия, нет, три тысячелетия! Ах, милая, вы даже не представляете себе…
Новобрачная вдруг оборвала речь, а затем прибавила тем задушевным тоном, каким обычно дают советы:
— Но чтобы заслужить такое счастье, женщина всю жизнь должна быть очень осмотрительна. Позвольте поэтому заметить вам, дорогая панна Магдалена, что вы бываете порой неосторожны…
— Да что же я делаю? — удивилась Мадзя.
— Ничего, я знаю, что ничего, все мы это знаем. Но незачем было посещать подкидышей, акушерок… А то, что вы несколько дней провели в гостинице…
— Но в гостинице остановился мой больной брат, — с негодованием перебила ее Мадзя.
— Мы это знаем! Дембицкий все нам объяснил. И все-таки пан Згерский говорит о вас с полуулыбочкой, а вчера… вчера эта срамница Иоанна остановила меня на улице и знаете, что мне сказала: «Что же это, смиренница Мадзя? Такую недотрогу разыгрывала, а сама вот до чего дошла!» Вы слышите, панна Магдалена? Эта вертихвостка, эта беспутница посмела сказать такую вещь!
— Бог им судья! — ответила Мадзя. — К тому же я через несколько дней уезжаю к брату, так что эти сплетни совершенно меня не волнуют.
— Вы уезжаете? — спросила новобрачная совсем другим тоном. — Скажите мне, но только совершенно откровенно: вы в самом деле сердитесь на Аду Сольскую?
— Я? — воскликнула с удивлением Мадзя. — Но ведь я ее по-прежнему люблю!
— Зная ваше сердце, я не сомневалась в этом. А… если бы панна Ада пришла к вам?
— И вы спрашиваете?
— Понимаю. У панны Ады, видно, к вам важное дело, а этот тюфяк Дембицкий не хочет взять на себя посредничество. Не знаю, что это за дело, но догадываюсь, что Ада хочет попросить вас помирить ее с братом…
— Я должна мирить их?
— Не знаю, ничего не знаю, дорогая панна Магдалена, только так мне что-то кажется. Ада обручилась с паном Норским, — и везет же этому парню! — сообщила об этом пану Стефану, но ответа, кажется, до сих пор нет, и она боится…
— Чем же я могу помочь ей?
— Не знаю, понятия не имею, и прошу вас, забудьте о моих домыслах. Итак, я могу передать ваши слова панне Сольской?
— Она прекрасно знает, что я ее люблю.
В эту минуту Мадзю позвали обедать, к пани Мыделко, урожденная Говард, весьма сердечно простилась с нею, попросив хранить все в тайне и остерегаться злых языков.
Разговоры столовников, беготня прислуги, кухонный чад и жалобы пани Бураковской так утомили Мадзю, что она решила пойти в Саксонский сад.
Там тоже сновали толпы людей и слышался неумолчный говор, но видны были небо, зелень, деревья. Мадзе казалось, что в саду ей легче дышится и что среди неподвижных ветвей и увядающей листвы ее снова осенит своими крыльями тишина, пугливая птица, которая так давно улетела из ее жилища.
В аллее, где несколько дней назад она прогуливалась с братом и Дембицким, Мадзя нашла свободную скамью, села и засмотрелась на каштан. Тишина нисходила на нее. Она переставала замечать прохожих, не слышала шума. Ей казалось, что она погружается в сладостное забытье и печали, словно нехотя, покидают ее.
И снова перед ней возникла хрустальная беспредельность, в которой, как пестрые мотыльки, реют сотканные из света образы в радужных одеждах.
— Разрешите закурить?
Рядом с ней закуривал папиросу одетый с претензией молодой человек с истасканным лицом.
— А то, может, вас беспокоит дым, — сказал он.
Мадзя поднялась со скамьи, сосед тоже. Он шел рядом с ней и разглагольствовал:
— Одиночество — вещь очень неприятная для такой красивой барышни. Вы, я вижу, не варшавянка, может, у вас и знакомых здесь нет. В таком случае, осмелюсь предложить свои услуги…