Поцеловав и перекрестив Мадзю, старуха вышла с ней в сени:
— Заходи к нам.
«Какой странный этот мир, ах, какой странный», — думала Мадзя, торопясь к воротам. Нервы у нее были так расстроены, что ей стало страшно, как бы распятие в монастырском саду и впрямь не сошло с заросшего цветами холмика, чтобы стать на ее пути.
Вконец измученная вернулась Мадзя домой и никак не могла поверить, что она уже у себя и что пробило всего лишь пять часов. Всего два часа, как она вышла из дому, чтобы навестить Стеллу? Не может быть! Наверно, уже минул целый месяц, а то и год! Разве за два часа можно увидеть такие контрасты, столько перечувствовать и пережить?
Собственно, видела она не так уж много, и ничего особенного в этом не было. Больную — и монахиню, заведение пани Туркавец — и монастырский сад, нимф среди пожелтевших газет — и распятие среди зелени. Почему же эти предметы пробудили в ней столько чувств, словно каждый из них был целым миром? Мыслимо ли, чтобы два часа раздробились на такое множество отрезков времени и каждый из этих отрезков разросся в столетие? Разговор на лестнице с пани Туркавец — одно столетие. Встреча со Стеллой — тысячелетие. Поездка на извозчике — снова столетие. Монастырский двор, приемная, беседа с матерью Аполлонией — целая вечность!
Сидя на жестком диванчике, Мадзя грезила. Перед ее мысленным взором проносились два образа: бледное как полотно лицо больной, лежащей в грязной постели, и добродушная физиономия монахини в сводчатой комнате; в ее ушах звучали то стоны неизвестной женщины, долетавшие из-за ряда перегородок, то смех детей в саду. Порой все как-то путалось: в монастырском дворе появлялась Стелла, в заведении пани Туркавец — монахиня. Стелла в новой обстановке казалась печальней, но благородней, а заведение пани Туркавец при появлении монахини исчезало, как дым. Стоны затихали, никто не чмокал, пропадали отвратительные стены и вместо купающихся нимф появлялось распятие, подножие которого утопало в цветах, а верхушка уходила в облака.
Потом откуда-то появилась тень Сольского. Как и монахиня, он был милосерден, но строг; в его жилище царила монастырская тишина, а из окон виднелись темные стволы деревьев с пышными зелеными кронами.
А она, Мадзя, что она такое? Разве ее тесная комнатушка не походит на каморку, где лежит Стелла? Здесь так же душно, воздух так же отравлен кухонными запахами, как там — зловонием, а стук невидимой швейной машины раздражает Мадзю не меньше, чем стоны больной.
«Что я наделала? Что я наделала? — думает Мадзя и прибавляет в отчаянии: — Зачем только я уехала из Иксинова?»
Ах, сбежать бы из этой душной Варшавы в деревню! Заснуть — и не проснуться или по крайней мере забыть об этих мучительных грезах!
После шести в дверь постучались, и на пороге показался пан Казимеж. Мадзя вскрикнула от радости. Наконец-то перед ней не призрак, а живой человек! Пан Казимеж явился так неожиданно, был так далек от терзавших ее видений, а главное, ничем не напоминал ни Стеллу, ни монахиню…
— Я был бы счастлив слышать это приветствие, — сказал пан Казимеж, — если бы не странное выражение ваших глаз. Что с вами? У вас неприятности?
— Сама не знаю! — вздохнула Мадзя. — Просто разнервничалась.
— Нервные женщины — очаровательны.
— Вот как! Вы лучше угадайте, где я была!
— На уроке? Ба, неужто у панны Ады?
— У монахинь, — ответила Мадзя. — И вот до сих пор не могу прийти в себя.
— Что же вас так взволновало? Надеюсь, вас не пытались насильно заточить в монастырь?
— Меня поразил сам монастырь: кресты, тишина. Пан Казимеж, — горячо сказала Мадзя, — в этом что-то — …какая-то непонятная сила, я бы назвала ее священной… Чем другим объясните вы впечатление, которое производит на нас самый вид монастыря?
— Смотря на кого, — возразил пан Казимеж. — В Италии я видел несколько монастырей, кстати, великолепных по архитектуре. И должен признаться, размечтался, глядя на них…
— Вот видите! В них есть что-то неземное.
— Нет, панна Магдалена, неземного нет ничего, но есть что-то несовременное. Мощные монастырские стены, частые решетки на окнах, кельи, в которых суровые монахи спят на досках, — все это приводит на память эпоху стальных панцирей, замков, окруженных зубчатыми стенами, бичующих себя монахов в капюшонах и средневековых пыток. Глядишь на подобные памятники старины и спрашиваешь себя: «Где я, что со мной?» Как будто ты раздвоился и стоишь на рубеже двух миров, один из которых — действительность, а другой — фантазия, облеченная в осязаемые формы. Эта зримая легенда пробуждает в нас мечты, а вид предметов, давно уже мертвых и все же как будто живых, наполняет нас меланхолией. Но за этими меланхолическими грезами, которые, разумеется, могут взволновать человека впечатлительного, нет ничего неземного, ничего священного!
Слушая его, Мадзя сжимала руками голову.
— Да вам и в самом деле нездоровится! — воскликнул пан Казимеж.
— Мне душно здесь. Совсем как…
— Как в монастыре?
— О нет! Там я отдохнула. Там зеленый сад.
— Послушайте, панна Магдалена, — решительно произнес пан Казимеж. — Вам надо сейчас же выйти на воздух. Я увезу вас в Ботанический сад, даже против вашей воли.
— Уже поздно.
— Еще нет семи часов. А небольшая прогулка на свежем воздухе освежит вас.
— Ну, будь по-вашему! — сказала Мадзя. — Может, прогулка и в самом деле меня успокоит.
Мадзя оделась, и они вышли из дому. Пан Казимеж хотел кликнуть извозчика, но Мадзя отказалась. Они дошли до Нового Свята пешком и там сели в один из омнибусов, курсирующих между площадью Сигизмунда и Бельведером.
Ехали долго; солнце уже заходило, и на южной стороне неба появились темные тучи с багряными отсветами. Наконец омнибус остановился у Ботанического сада, и они вошли в ограду.
Хотя вечер стоял чудесный, в саду уже было немного народу; собирался дождь. Все же пан Казимеж встретил знакомых дам и мужчин, с которыми ему пришлось раскланяться; видя рядом с ним хорошенькую женщину, они бросали на него любопытные взгляды.
Пан Казимеж был чем-то озабочен, он то и дело украдкой посматривал на Мадзю. Но девушка шла, не замечая ни встречных, ни их взглядов. Ее опять осаждали прежние видения, в ушах звучали далекие голоса.
Чтобы уйти от толпы, пан Казимеж выбирал самые глухие аллеи. Гуляющие встречались все реже.
— Как здесь хорошо! — воскликнула Мадзя, остановившись посреди аллеи.
— Вот видите, я был прав.
— Да, да. Я чувствовала, что мне чего-то недостает — а мне просто надо было увидеть траву, густые деревья. В этом полумраке мне даже кажется, будто я вижу лес, большой лес… Но вы, пожалуй, скажете, — вызывающе прибавила она, — что в лесу, как и в монастыре, нет ничего… ничего! Никакой неземной силы, которая говорила бы с нашей душой без помощи органов чувств?
— Что это вас сегодня так привлекают метафизические, я бы даже сказал, мистические вопросы? — удивился пан Казимеж. — В чем дело? Вы всегда так рассудительны!
— Я хочу раз навсегда узнать: правда ли, что человек после смерти превращается в ничто, правда ли, что те, кто уходит в монастырь, сами себя обманывают? Если в мире существуют лишь химические элементы, тогда почему вид этого леса действует на меня совсем по-особому, почему он трогает мою душу? Вот взгляните туда! — сказала она, садясь на скамейку. — Ну что там? Десятка два деревьев, покрытых пышной листвой. А ведь я вижу что-то, оно зовет меня. Так зовет, что я готова заплакать! Сердце мое так и рвется из груди, стремясь к чему-то… Так что же это такое?
— Подсознательное, унаследованное воспоминание, — ответил пан Казимеж. — Наши доисторические предки жили в лесах. Там они находили пищу, защиту от ненастья и врага, там побеждали исполинских зверей — и все это потрясало их нервную систему. От этих далеких предков, — продолжал пан Казимеж, придвигаясь к Мадзе, — мы унаследовали группу уже отмирающих мозговых клеток. Эти частицы прошлого безмолвны в обстановке цивилизованной жизни, но среди лесов, гор и пещер в них начинают звучать давно смолкшие напевы: боли, страха, надежды, радости, ликования. Это эхо древности — и есть тот голос, который зовет вас, панна Магдалена, в нем-то и слышится вам что-то таинственное, неземное. Но, кроме него, ничего больше нет.