Вот слово — оскудевшее, иссякшее…
Как старый камень, о который всякое
навастривал точильщик остриё,
так слово притупилось от всего,
на что когда-то искры расточало,
покуда вовсе их не расточило.
Не начинать же всё это сначала!
Пора на свалку выкинуть точило.
Друзья мои, вас нет на белом свете.
Но есть на свете веская причина,
чтобы, устав от постиженья смерти,
так смерклось сердце, будто опочило.
Как бедное дитя, скончалось детство,
и юности нежно-зеленый холмик
едва заметен, если приглядеться:
никто его не помнит и не холит.
Но верю я могилам жизни прежней,
и то, что мне мои могилы верят,
свидетельствуют в тишине апрельской
кладбищенские бузина и вереск.
Сраженья, спешка, зов трубы — доколе
жизнь понукать иль сдерживать уздою?
Дни пали, словно загнанные кони.
Я больше не играю со звездою.
Весна в окне — и сколько зноя, звона
и букв в письме, я их не разбираю.
Благодарю тебя за прелесть вздора!
Я со звездою больше не играю.
Моя обитель: горечь и уют.
Таков декабрь, когда придет на юг
и, в свой черёд, походит на альбом,
в котором лик красавицы умершей
являет мне и чудный тот апломб,
сто лет назад сводить с ума умевший.
Уж всякой всячиной воспоминаний
по горло сыты души и леса.
Но, медленней платановых пыланий,
колышется прекрасная слеза.
Пролиться ей еще не вышел срок.
Одна слеза — прощает, знает, помнит.
Дик свет ее, как розовый шиповник, да, как
шиповник между двух дорог…