1968 НОСТАЛЬГИЯ «Беговая», «Отрадное»… Радость и бег этих мест — не мои, не со мною. Чужеземец озябший, смотрю я на снег, что затеян чужою зимою. Электричества и снегопада труды. Электричка. Поля и овраги. Как хочу я лежать средь глубокой травы там, где Иори, и там, где Арагви. Северяне, я брат ваш, повергнутый в грусть. Я ослеп от бесцветья метели. Белый цвет — это ласточек белая грудь. Я хочу, чтобы птицы летели. Я хочу… Как пуста за изгибом моста темнота. Лишь кусты да вороны. «Где ты был и зачем?» — мне готовит Москва домочадцев пустые вопросы. «Беговая», «Отрадное»… Кладбища дач. Неуместных названий таблицы. И душа, ослабев, совершает свой плач, прекращающий мысль о Тбилиси. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ Я говорю вам: научитесь ждать, еще не всё, всему дано продлиться, — безмерных продолжений благодать не зря вам обещает бред провидца; возобновит движение рука, затеявшая добрый жест привета, и мысль, невнятно тлевшая века, всё ж вычислит простую суть предмета; смех округлит улыбку слабых уст, отчаянье взлелеет тень надежды, и бесполезной выгоды искусств возжаждет одичалый ум невежды; дитя в себе преобразит отца, свой тайный смысл нам разъяснит природа, и одарит рассудки и сердца всезнания блаженная свобода. Лишь истина окажется права, в сердцах людей взойдет ее свеченье, и обретут воскресшие слова поступков драгоценное значенье! 1968 31 ДЕКАБРЯ Этот день — как зима, если осень причислить к зиме, и продолжить весной, и прибавить холодное лето. Этот день — словно год, происходит и длится во мне, и конца ему нет. О, не слишком ли долго всё это? Год и день, равный году. Печальная прибыль седин. Развеселый убыток вина, и надежд, и отваги. Как не мил я себе! Я себе тяжело досадил: я не смог приручить одичалость пера и бумаги. Год и день угасают. Уже не настолько я слеп, чтоб узреть над собою удачи звезду молодую. Но, быть может, в пространстве останется маленький след, если вдруг я уйду — словно слабую свечку задую… Начинаются новости нового года и дня. Мир дурачит умы, представляясь блистательно новым. Новизною своей Новый год не отринет меня от медлительной вечности меж немотою и словом. 1968
СОБЛЮДАЮЩИЙ ТИШИНУ …В этом мире, где осень, где розовы детские лица, где слова суеты одинокой душе тяжелы, кто-то есть… Он следит, чтоб летели тишайшие листья, и вершит во вселенной высокий обряд тишины. ОЧКИ Вот кабинет, в котором больше нет Хозяина, но есть его портрет. И мне велит судьбы неотвратимость Сквозь ретушь отчуждения, сквозь дым Узнать в лице пресветлую родимость И суть искусства, явленную им. Замкнул в себе усопших книг тела Аквариум из пыли и стекла… Здесь длилась книг и разума беседа, Любовь кружила головы в дому. И всё это, что кануло бесследно, Поэзией приходится уму. Меня пугают лишь его очки — Еще живые, зрячие почти. Их странный взгляд глубок и бесконечен, Всей слепотой высматривая свет, Они живут, как золотой кузнечик, И ждут того, кого на свете нет. 1970 ЛИРИЧЕСКИЙ РЕПОРТАЖ С ПРОСПЕКТА РУСТАВЕЛИ Ошибся тот, кто думал, что проспект есть улица. Он влажный брег стихии страстей и таинств. Туфельки сухие, чтоб вымокнуть, летят в его просвет. Уж вымокли!.. Как тяжек труд ходьбы красавицам! Им стыдно или скушно ходить, как мы. Им ведомо искусство скольжения по острию судьбы. Простое слово чуждо их уму, и плутовства необъяснимый гений возводит в степень долгих песнопений два слова: «Неуже-ели? Почему-у?» «Ах, неуже-ели это март настал?» «Но почему-у так жарко? Это странно!» Красавицы средь стёкол ресторана пьют кофе — он угоден их устам. Как опрометчив доблестный простак, что не хотел остаться в отдаленье! Под взглядом их потусторонней лени он терпит унижение и страх… Так я шутил. Так брезговал бедой, покуда на проспекте Руставели кончался день. Платаны розовели. Шел теплый дождь. Я был седым-седой. Я не умел своей душе помочь, Темнело в небе — медленно и сильно… И жаль мне было, жаль невыносимо Есенина в ту мартовскую ночь. 1971 «Когда б я не любил тебя угрюмым…» Когда б я не любил тебя угрюмым, Огромным бредом сердца и ума, Я б ждал тебя, и предавался думам, И созерцал деревья и дома. Я бы с роднёй досужей препирался Иль притворялся пьяницей в пивной, И алгебра ночного преферанса Клубилась бы и висла надо мной… Я полюбил бы тихие обеды В кругу семьи, у мирного стола, И наслаждался скудостью беседы И вялым звоном трезвого стекла… Но я любил тебя, И эту муку Я не умел претерпевать один. О сколько раз в мою с тобой разлуку Я бедствие чужой души вводил! Я целовал красу лица чужого, В нём цвёл зрачок — печальный, голубой, Провидящий величие ожога, В мой разум привнесенного тобой… Так длилось это тяжкое, большое, Безбожное чудачество любви. Так я любил тебя… И на лицо чужое Родные тени горечи легли. |