1962 ШЕЛ ДОЖДЬ… Шел дождь — это чья-то простая душа пеклась о платане, чернеющем сухо. Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя была впечатленьем не тела, а слуха. Не помнило тело про сырость одежд, но слух оценил этой влаги избыток. Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж спасенье от капель, о землю разбитых! Я видел: процессии горестный горб влачится, и струи небесные льются, и в сумерках скромных сверкающий гроб взошел, как огромная черная люстра. Быть может, затем малый шорох земной казался мне грубым и острым предметом, что тот, кто терпел его вместе со мной, теперь не умел мне способствовать в этом. Не знаю, кто был он, кого он любил, но как же в награду за сходство, за странность, что жил он, со мною дыханье делил, не умер я — с ним разделить бездыханность! И я не покаран был, а покорён той малостью, что мимолетна на свете. Есть в плаче над горем чужих похорон слеза о родимости собственной смерти. Бессмертья желала душа и лгала, и хитросплетенья дождя расплетала, и капли, созревшие в колокола, раскачивались и срывались с платана. 1962 ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ Я вижу день и даже вижу взор, которым я недвижно и в упор гляжу на всё, на что гляжу сейчас, что ныне — явь, а будет — память глаз, на всё, что я хвалил и проклинал, пока любил и слезы проливал. Покуда августовская листва горит в огне сентябрьского костра, я отвергаю этот мёд иль яд, для всех неотвратимый, говорят, и предвкушаю этот яд иль мёд. А жизнь моя еще идет, идет… 1963 СНЕГ Как обычно, как прежде, встречали мы ночь, и рассказывать было бы неинтересно, что недобрых гостей отсылали мы прочь, остальным предлагали бокалы и кресла. В эту ночь, что была нечиста и пуста, он вошел с выраженьем любви и сиротства, как приходят к другим, кто другим не чета, и стыдятся вины своего превосходства. Он нечаянно был так велик и робел, что его белизну посчитают упрёком всем, кто волей судьбы не велик и не бел, не научен тому, не обласкан уроком. Он был — снег. И звучало у всех на устах имя снега, что стало известно повсюду. — Пой! — велели ему. Но он пел бы и так, по естественной склонности к пенью и чуду. Песня снега была высоко сложена для прощенья земле, для ее утешенья, и, отважная, длилась и пела струна, и страшна была тонкость ее натяженья. Голос снега печально витал над толпой. — Пой! — кричали ему. — Утешай и советуй! — Я один закричал: — Ты устал и не пой! Твое горло не выдержит музыки этой. На рассвете все люди забыли певца, занимаясь заботами плача и смеха. Тень упала с небес и коснулась лица — то летел самолет там, где не было снега. 1963
КОМНАТА Поступок неба — снегопад. Поступок женщины — рыданье. Капризов двух и двух услад — вот совпаденье и свиданье. Снег, осыпаясь с дальних лун, похож на плач, и сходство это тревожит непроглядный ум и душу темную предмета. Слеза содеяна зрачком, но плач — занятье губ и тела. Земля и женщина ничком лежали, и метель летела. 1966 БЕЛОЕ ПОЛЕ Я крепко спал при дереве в окне и знал, что тень его дрожащей ветки — и есть мой сон. Поверх тебя во сне смотрели мои сомкнутые веки. Я мучился без твоего лица! В нем ни одна черта не прояснилась. Не подлежала ты обзору сна, и ты не снилась мне. Мне вот что снилось: на белом поле стояли кони. Покачиваясь, качали поле. И всё раскачивалось в природе. Качанье знают точно такое шары, привязанные к неволе, а также водоросли на свободе. Свет иссякал. Смеркались небеса. Твой облик ускользал от очевидца. Попав в силки безвыходного сна, до разрыванья сердца пела птица. Шла женщина — не ты! — примяв траву ступнями, да, но почему твоими? И так она звалась, как наяву зовут одну тебя. О, твое имя! На лестнице неведомых чужбин, чей темный свод угрюм и непробуден, непоправимо одинок я был, то близорук, то вовсе слеп и скуден. На каменном полу души моей стояла ты — безгласна, безымянна, как тень во тьме иль камень меж камней. Моя душа тебя не узнавала. 1967 БЕССОННИЦА Было темно. Я вгляделся: лишь это и было. Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес, если бы в них не разверзлась белесая щель, — вялое облако втиснулось в эту ловушку. Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач вновь покидает арену для темных кулис. Белому в белом — иные готовы подмостки. Я ощущал в себе власть приневолить твой слух внять моей речи и этим твой сон озадачить, мысль обо мне привнести в бессознанье твое, — но предварительно намеревался покинуть эти тяжелые и одноцветные стены. Так я по улицам шел, не избрав направленья, и злодеянье свое совершал добродетельный свет, не почитавший останков погубленной ночи: вот они — там или сям, где лежат, где висят — разъединенной, растерзанной плотью дракона. Лужи у ног моих были багрового цвета. Утренней сырости белые мокрые руки тёрли лицо моё, мысли стирая со лба, и пустота заменила мне бремя рассудка. Освобождённый от помыслов и ощущений, я беспрепятственно вышел из призрачных стен города, памяти и моего существа. Небо вернулось, и в небо вернулась вершина — из темноты, из отлучки. При виде меня тысячу раз облака изменились в лице. Я был им ровня и вовсе от них не отличен. Пуст и свободен, я облаком шел к облакам, нет, как они, я был движим стороннею волей: нёс мое чучело неизвестный носильщик. Я испугался бессмысленной этой ходьбы: нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей, надобных мне для страстей, для надежд и страданий, для созерцанья луны, для терпенья и мук, свет возжигающих в тайных укрытьях души. Я обернулся на стены всего, что покинул. Там — меня не было, И в небеса посылала, в честь бесконечности, дым заводская труба. |