— Дочь моя, почему же вы мне ничего не сказали?
— Потому что от этих страданий не может избавить людская рука.
— Даже королевская?
— Даже королевская.
— Даже отцовская?
— Даже, государь.
— Но вы же веруете, Луиза, и можете черпать силу в вере.
— Этого недостаточно, государь, и в монастырь я удаляюсь, чтобы обрести там еще больше сил. В безмолвии Господь беседует с человеческим сердцем, человек в уединении беседует с сердцем Господним.
— Но вы приносите Господу непомерную жертву, которую ничто не возместит. Престол Франции хранит в своей августейшей сени детей, выросших вокруг него. Неужто вам недостаточно этого?
— Сень монашеской кельи куда живительней, она освежает сердце; она сладостна сильным и слабым, смиренным и горделивым, великим и малым.
— Быть может, вы надеетесь избавиться от какой-нибудь опасности? В таком случае король вас защитит.
— Государь, да защитит прежде Господь самого короля!
— Луиза, повторяю вам, вас сбило с толку некое непонятное рвение. Молиться — это прекрасно, но нельзя же молиться все время. Откуда у вас, такой доброй, такой благочестивой, потребность столько молиться?
— О государь и отец мой, сколько бы я ни молилась, этого все равно окажется недостаточно, чтобы отвести все несчастья, которые готовы обрушиться на нас! И доброта, которой Бог одарил меня, и целомудрие, которым я неустанно вот уже двадцать лет пытаюсь очистить себя, боюсь, не достигли еще той степени простосердечия и невинности, какая необходима для искупительной жертвы.
Король отступил на шаг и с изумлением взглянул на принцессу.
— Вы никогда не говорили со мной так, — заметил он. — Вы на ложном пути, дитя мое, вас губит аскетизм.
— Не называйте, государь, этим мирским словом неподдельное, а главное, необходимейшее самопожертвование, на какое при настоятельной надобности должна пойти подданная ради своего короля, а дочь — ради отца. Государь, ваш трон, в чьей охранительной сени вы только что горделиво предложили мне укрыться, колеблется под ударами, которых вы еще не чувствуете, но которые я предвижу. Что-то в глубинах неслышно обваливается, и открывшаяся пропасть в один миг может поглотить монархию. Вам когда-нибудь говорили правду, государь?
Принцесса Луиза оглянулась, чтобы проверить, не может ли кто-нибудь услышать ее, и, убедившись, что все стоят на достаточном удалении, продолжала:
— А я, я знаю ее. В одеянии милосердных сестер я десятки раз посещала сумрачные улицы, изголодавшиеся мансарды, перекрестки, на которых стоит стон. На этих улицах, перекрестках, в этих мансардах умирают от голода и зимней стужи, от жажды и летнего зноя. Нивы, которых вы, государь, не видите, так как ездите лишь из Версаля в Марли да из Марли в Версаль, больше не родят хлеб, необходимый не только для того, чтобы накормить народ, но и для того, чтобы засеять поля: они, проклятые неведомо какой враждебной силой, лишь принимают зерно, ничего не возвращая. Люди, лишенные хлеба, глухо ропщут; в воздухе, в сумраке, в ночи носятся смутные и неизвестно откуда идущие слухи об оковах, цепях, тирании, и от этих слов люди пробуждаются, перестают сетовать и начинают возмущаться.
Парламенты требуют права ремонстрации, то есть права громогласно сказать вашему величеству то, что они говорят шепотом: «Король, ты нас губишь! Спаси нас, или мы сами себя спасем».
Военные взрыхляют своими бесполезными шпагами землю, откуда пробиваются ростки свободы, семена которой щедро посеяли энциклопедисты. Поскольку глаза людей начинают видеть то, чего прежде не видели, писатели узнают о наших дурных поступках в тот же миг, как только мы их совершим, и оповещают об этом народ, который ныне хмурит брови всякий раз, когда видит, как мимо него проезжают его владыки. Ваше величество женит сына! В прежние времена, когда королева Анна Австрийская женила своего сына, город Париж поднес дары принцессе Марии-Терезии[72]. Сегодня все наоборот: город не только ничего не дарит, но ваше величество вынуждено было даже повысить налоги, чтобы оплатить кареты, в которых дочь кесаря приедет к потомку Людовика Святого[73]. Духовенство уже давно отвыкло молиться, оно понимает, что все земли розданы, привилегии исчерпаны, сундуки пусты, и потому отказывается возносить Богу моления о том, что именуется счастьем народа. И, наконец, государь, нужно ли вам говорить о том, о чем вы прекрасно знаете, что с такой горечью наблюдаете, хотя ни словом никому об этом не обмолвились? Монархи, наши братья, которые некогда так завидовали нам, отвернулись от нас. Ваши четыре дочери, государь, — дочери короля Франции! — не замужем, а между тем в одной Германии двадцать принцев, три — в Англии, шестнадцать — в странах Севера, не говоря уже о наших родичах, испанских и неаполитанских Бурбонах, которые забыли нас или отвернулись, как и все прочие. Возможно, турецкий султан захотел бы взять нас, не будь мы дочерьми христианнейшего короля. Нет, отец, я говорю не о себе и не жалуюсь; мне выпал счастливый удел: я свободна, никому в своей семье не нужна и смогу в монастырской келье, в бедности мысленно и вслух молить Господа, дабы он отвел от вашей головы и от головы моего племянника страшную грозу, потому что я слышу, как она, низко нависнув над вами, громыхает в небе будущего.
— Дочь моя, дитя мое, — промолвил король, — из-за этих твоих страхов ты видишь будущее в чрезмерно черных красках.
— Государь, — отвечала принцесса Луиза, — вспомните ту древнюю царевну-пророчицу[74]: она, подобно мне, предсказывала отцу и братьям войну, разрушение города, пожар. Но отец и братья смеялись над ее пророчествами, называя их безумными. Не воспринимайте же меня так же, как воспринимали ее. Берегитесь, отец мой! Задумайтесь, о мой король!
Людовик XV скрестил руки и уронил голову на грудь.
— Дочь моя, вы говорите со мной крайне сурово, — сказал он. — Выходит, все эти несчастья, в которых вы меня упрекаете, дело моих рук?
— Упаси меня Бог даже допустить подобную мысль! Это несчастья времени, в которое мы живем. Вы, как все мы, вовлечены в них. Прислушайтесь, государь, как в театрах, в партере, аплодируют малейшему завуалированному выпаду против королевской власти; поглядите, как веселые компании с шумом спускаются по малым лестницам с антресолей вечерами, когда парадная мраморная лестница темна и пустынна. Государь, развлечения народа и придворных не имеют ничего общего с нашими, они веселятся без нас, а верней, стоит нам появиться там, где они развлекаются, веселье гаснет.
— Увы, — с очаровательной печалью продолжала принцесса, — красавцы юноши, прелестные молодые дамы, любите друг друга, пойте, ищите забвения, будьте счастливы! Здесь я стесняла вас, а там буду служить вам. Здесь вы прервали радостный смех из боязни вызвать мое неудовольствие; там я от всей души буду молиться, да, буду молиться за короля, за своих сестер, за своих племянников, за всех вас, кого люблю со всем пылом сердца, которое до сих пор не обременено никакой страстью.
— Дочь моя, — промолвил король, хмуро помолчав, — умоляю вас, не покидайте меня хотя бы сейчас. Вы разобьете мне сердце.
Луиза Французская схватила руку отца и, с любовью глядя ему в лицо, отвечала:
— Нет, отец, нет, ни часа больше я не проведу в этом дворце. Для меня пришла пора молитв. Я чувствую в себе силы искупить слезами все наслаждения, к которым так жадно стремитесь вы, ибо вы еще так молоды, мой добрый отец, умеющий прощать.
— Останься с нами, Луиза, останься с нами, — повторял король, сжимая дочь в объятиях.
Принцесса покачала головой.
— «Царство мое не от мира сего»[75], — грустно проговорила принцесса, высвобождаясь из родительских объятий. Прощайте, отец. Сегодня я высказала все, что уже более десяти лет гнетет мне сердце. Я задыхалась от этого бремени. Прощайте. Прощайте, я рада. Видите: я улыбаюсь. Сегодня наконец я чувствую себя счастливой. И ни о чем не сожалею.