Кардинал улыбнулся.
Барон подошел ближе.
— Вашему высочеству нечему учиться у господина де Бьевра, — заметил он.
— Не льстите мне, любезный хозяин, — весело откликнулась дофина, — или уж польстите как-нибудь по-другому. По-моему, я выразилась довольно заурядно. Но вернемся к этому господину.
Мария-Антуанетта обернулась к Бальзамо, к которому вопреки воле дофины ее, казалось, притягивала некая неодолимая сила, как порой человека влечет на то место, где его подстерегает беда.
— Если для господина барона вы прочли будущее в стакане воды, не могли бы вы для меня прочесть его в графине?
— Могу, ваше высочество, — ответил Бальзамо.
— Почему же вы сейчас отказываетесь это сделать?
— Потому что будущее — это неизвестность, ваше высочество, и если я увижу в нем какое-нибудь облачко, то…
Бальзамо остановился.
— То что же? — поинтересовалась принцесса.
— То как я уже имел честь сказать, мне, к моему великому сожалению, придется огорчить ваше королевское высочество.
— Вы меня уже знали прежде или видите впервые?
— Я имел честь видеть ваше высочество еще совсем ребенком вместе с вашей августейшей матушкой в вашей родной стране.
— Вы видели мою матушку?
— Да, я удостоился этой чести. Это великая и могущественная королева.
— Императрица, сударь.
— Я хотел сказать «королева сердцем и умом», и тем не менее…
— Вы осмеливаетесь на умолчания, когда речь идет о моей матери, сударь? — с негодованием молвила дофина.
— И у величайших людей бывают слабости, ваше высочество, особенно когда они уверены, что действуют во благо своим детям.
— Надеюсь, история не удостоверит ни одной такой слабости у Марии-Терезии, — заметила Мария-Антуанетта.
— Потому что история не узнает то, что известно императрице Марии-Терезии, вашему королевскому высочеству и мне.
— Выходит, сударь, у нас троих есть общая тайна? — пренебрежительно улыбнувшись, бросила дофина.
— Да, у нас троих, — спокойно ответил Бальзамо.
— И вы нам ее скажете, сударь?
— Если я ее скажу, она перестанет быть тайной.
— Неважно, все равно говорите.
— Вы желаете этого, ваше высочество?
— Да, желаю.
Бальзамо поклонился.
— Во дворце Шенбрунн, — начал он, — есть кабинет, который называют Саксонским из-за великолепных фарфоровых ваз, украшающих его.
— Да, — подтвердила дофина. — И что же?
— Кабинет этот является частью собственных апартаментов ее величества императрицы Марии-Терезии.
— Правильно.
— В этом кабинете она обыкновенно пишет приватные письма…
— Да.
— На великолепном бюро работы Буля[50], подаренном императору Францу Первому[51] королем Людовиком Пятнадцатым.
— Покуда все, что вы говорите, сударь, верно, но это может быть известно любому.
— Ваше высочество, соблаговолите набраться терпения. Однажды утром часов около шести императрица была еще в постели, а ваше высочество вошли в этот кабинет через дверь, которой дозволено было пользоваться только вам, любимейшей из августейших дочерей ее величества императрицы.
— Дальше, сударь.
— Ваше высочество подошли к бюро. Ваше высочество должны помнить, поскольку это было ровно пять лет назад.
— Продолжайте.
— Итак, ваше высочество подошли к бюро. На нем лежало письмо, которое императрица написала накануне вечером.
— Ну, и?..
— Ваше высочество прочли это письмо.
Дофина слегка покраснела.
— Прочтя его, ваше высочество, очевидно, остались недовольны некоторыми выражениями, поскольку, взяв перо, собственноручно… — Дофина, казалось, с тревогой ждала продолжения. Бальзамо закончил: —…вычеркнули два слова.
— И что же это были за слова? — нетерпеливо вскричала Мария-Антуанетта.
— Первые слова письма.
— Я спрашиваю вас, не где они были написаны, а что означали?
— Вне всякого сомнения, чрезмерно пылкое свидетельство чувств к лицу, которому было адресовано письмо. По крайней мере, в этой слабости, как я только что говорил, можно обвинить вашу августейшую матушку.
— Значит, вы помните эти два слова?
— Да, помню.
— И сможете мне их повторить?
— Разумеется.
— Повторите.
— Вслух?
— Да.
— Дорогая подруга.
Мария-Антуанетта, побледнев, кусала губы.
— А теперь не желаете ли, ваше высочество, чтобы я сказал, кому было адресовано письмо? — спросил Бальзамо.
— Нет, но я хочу, чтобы вы написали это.
Бальзамо вынул из кармана записную книжечку с золотой застежкой, карандашом, оправленным в золото, написал несколько слов, вырвал листок и с поклоном подал принцессе.
Мария-Антуанетта взяла его и прочла:
«Письмо было адресовано любовнице короля Людовика XV маркизе де Помпадур».
Дофина подняла удивленный взор на этого человека, который таким спокойным и бесстрастным голосом произносил ясные, неопровержимые слова; казалось, несмотря на его низкие поклоны, он имеет над нею некую власть.
— Все верно, сударь, — согласилась она. — И хоть я не знаю, каким образом вам стали известны все эти подробности, но лгать я не приучена и потому громко подтверждаю: это правда.
— В таком случае, может быть, ваше высочество удовлетворится этим невинным доказательством моих познаний и позволит мне удалиться? — спросил Бальзамо.
— О нет, сударь, — ответила уязвленная дофина, — чем больше ваши познания, тем мне интересней ваше пророчество. Вы пока что говорили только о прошлом, а я желаю узнать от вас будущее.
Эти несколько слов принцесса произнесла с лихорадочным возбуждением, которое она тщетно пыталась скрыть от свиты.
— Я готов, — сообщил Бальзамо, — и тем не менее умоляю ваше высочество не принуждать меня.
— Я никогда не повторяю дважды. Я так хочу и прошу вас, сударь, запомнить, что один раз я это уже сказала.
— Позвольте мне тогда, ваше высочество, хотя бы обратиться к оракулу, — умоляюще попросил Бальзамо. — Таким образом я хотя бы узнаю, вправе ли я поведать прорицание вашему высочеству.
— Я хочу знать его — слышите, сударь, — каким бы оно ни было, счастливым или зловещим, — с растущим раздражением отвечала Мария-Антуанетта. — В счастливое я не поверю и сочту его за лесть. Зловещее приму как предостережение и, как бы горестно оно ни было, обещаю, что буду вам за него благодарна. Приступайте же.
Принцесса произнесла это тоном, не допускающим ни отговорок, ни проволочек.
Бальзамо взял упоминавшийся здесь круглый графин с узким и коротким горлышком, и поставил на золотой кубок.
Подсвеченная таким образом вода засияла золотистыми отблесками, и они, смешиваясь с перламутровым отсветом стенок и алмазной игрой сфокусированных в центре лучей, казалось, позволяли прочесть в них нечто очам, чутким к проявлениям чудесного.
Все молчали.
Бальзамо поднял хрустальный графин, несколько мгновений пристально всматривался в него, потом поставил на стол и поник головой.
— Ну, и что же? — поинтересовалась дофина.
— Я не смею сказать, — ответил Бальзамо.
На лице у дофины появилось выражение, явно означавшее: «Будьте спокойны, я знаю, как заставить говорить тех, кто намерен молчать».
— И почему же вы не смеете сказать? — громко спросила она.
— Есть вещи, которые ни при каких обстоятельствах не подобает открывать монархам, — произнес Бальзамо тоном, свидетельствовавшим, что он твердо решил не поддаваться, даже если дофина прикажет ему.
— Особенно тогда, когда эти вещи можно определить одним словом — ничего, — бросила она.
— О нет, ваше высочество, меня останавливает вовсе не это, а совсем другое.
Дофина презрительно усмехнулась.
Бальзамо, похоже, был поставлен в весьма щекотливое положение: кардинал чуть ли не смеялся ему в лицо, а тут еще, что-то ворча, подошел барон и сказал:
— Ну вот, мой волшебник и исчерпал себя. Ненадолго же его хватило! Теперь нам остается только увидеть, как все эти золотые чаши превращаются, словно в восточных сказках, в виноградные листья.