— Пешком, — лаконично ответствовал Жильбер.
— Пешком? — с оттенком жалости повторила Андреа.
— Что же ты, интересно, намерен делать в Париже? — допытывался барон.
— Сперва получу образование, затем составлю себе состояние.
— Образование!
— Убежден в этом.
— Состояние!
— Надеюсь и на это.
— А чем сейчас занимаешься? Попрошайничаешь?
— Я — попрошайничаю? — с непередаваемым высокомерием отозвался Жильбер.
— Тогда воруешь?
— Сударь, — отвечал Жильбер с гневом и яростной решительностью, привлекшей на мгновение к этому странному молодому человеку внимание мадемуазель де Таверне, — разве я что-нибудь украл у вас?
— Чем же ты тогда занимаешься, лоботряс?
— Тем же, чем занимается гениальный человек, на которого мне хочется походить хотя бы упорством, — отвечал Жильбер. — Переписываю ноты.
Андреа повернулась к нему.
— Переписываете ноты? — переспросила она.
— Да, мадемуазель.
— Разве вы умеете? — презрительно заметила она таким тоном, каким сказала бы: «Вы лжете».
— Я знаю ноты, а для переписчика этого довольно, — объяснил Жильбер.
— Да откуда ты знаешь ноты, негодяй, черт бы тебя побрал?
— В самом деле, откуда? — улыбаясь, поинтересовалась Андреа.
— Господин барон, я всем сердцем люблю музыку, а мадемуазель каждый день час или два проводила за клавесином. Я, спрятавшись, слушал ее.
— Бездельник!
— Сперва я запоминал мелодии, а потом, поскольку эти мелодии были определенным образом записаны, мало-помалу научился читать их запись.
— По моим нотам! — вскричала Андреа вне себя от возмущения. — Вы смели трогать мои ноты?
— Нет, мадемуазель, я никогда не позволил бы себе этого, — отвечал Жильбер, — но вы оставляли на клавесине ноты, открытые то на одной странице, то на другой. Я их не касался, просто пытался читать: ведь глаза мои не пачкали страниц.
— Вот увидите, — заметил барон, — сейчас этот мошенник объявит нам, что играет на клавесине не хуже Гайдна.
— Наверно, я научился бы, — отвечал Жильбер, — если бы осмелился коснуться пальцами клавиш.
И Андреа невольно второй раз взглянула на это лицо, одушевленное чувством, которое невозможно назвать иначе как страстным фанатизмом мученика.
Но барон, чьему разуму были чужды ясность и спокойная рассудительность его дочери, вновь начал вскипать от ярости при мысли, что юноша прав и что, оставив его в Таверне в обществе Маона, с ним поступили воистину бесчеловечно.
Когда тот, кто по положению ниже нас, доказывает, что мы перед ним виноваты, нам нелегко простить ему эту вину; вот почему, чем больше смягчалась дочь, тем сильнее распалялся барон.
— Ах ты разбойник! — взревел он. — Ты сбежал, бродяжничал, а теперь, когда с тебя спрашивают за твое поведение, угощаешь нас баснями, вроде тех, что мы сейчас услышали! Ну, ладно же! Я не желаю, чтобы по моей вине на королевских улицах толкалось всякое жулье, всякий сброд…
Андреа сделала рукой такое движение, словно желая унять отца: она чувствовала, что подобная несправедливость роняет его достоинство.
Но барон отстранил примиряющую руку дочери и продолжал:
— Я сдам тебя господину де Сартину, и ты, философствующий бездельник, малость отдохнешь в Бисетре[135].
Жильбер отступил на шаг, нахлобучил шляпу, и бледный от ярости, заявил:
— Господин барон, знайте, здесь, в Париже, я нашел себе покровителей, которые вашего господина де Сартина и на порог к себе не пустят.
— Этого еще не хватало! — вскрикнул барон. — Не желаешь, значит, в Бисетр? Тогда отведаешь хлыста! Андреа, подзовите-ка вашего брата, он где-то поблизости.
Андреа нагнулась к Жильберу и властно произнесла:
— Уходите отсюда, господин Жильбер.
— Филипп! Филипп! — закричал старик.
— Уходите! — повторила Андреа юноше, который молча застыл на месте, словно погруженный в восторженное созерцание.
На зов барона к карете подъехал всадник: это был Филипп де Таверне в великолепном мундире капитана. Молодой человек так и лучился радостью.
— Смотри-ка, Жильбер! — добродушно воскликнул он, узнав юношу. — Жильбер здесь! Здравствуй, Жильбер! Что вам угодно, батюшка?
— Добрый день, господин Филипп, — отвечал Жильбер.
— Мне угодно, — воскликнул бледный от негодования барон, — чтобы ты ножнами шпаги отделал этого мерзавца!
— Да что он натворил? — спросил Филипп, с возрастающим удивлением переводя взгляд с разъяренного барона на неестественно спокойного Жильбера.
— Да уж натворил, натворил! — проревел барон. — Избей его как собаку, Филипп!
Молодой человек повернулся к сестре.
— Скажите, Андреа, что он сделал? Он вас оскорбил?
— Да разве я посмел бы! — воскликнул Жильбер.
— Нет, — отвечала Андреа, — нет, он ни в чем не виноват. Отец заблуждается. Господин Жильбер больше не состоит у нас на службе, а значит, имеет право идти, куда ему угодно. Отец не желает это понять, поэтому, увидев Жильбера здесь, он возмутился.
— И это все? — удивился Филипп.
— Решительно все, брат, и я не пойму, зачем господин де Таверне так гневается, тем более по такому поводу и особенно сейчас, когда вообще никто и ничто не должно отвлекать наше внимание. Поглядите, Филипп, скоро ли мы поедем.
Барон молчал: воистину царственное спокойствие дочери утихомирило его.
Жильбер понурил голову, подавленный таким пренебрежением. Сердце его точно пронзила молния, в нем шевельнулось чувство, похожее на ненависть. Он предпочел бы принять смертельную рану от шпаги Филиппа или даже жестокий удар его хлыста.
Он едва не потерял сознание.
К счастью, в этот миг приветственная речь закончилась, и кареты снова пришли в движение.
Мало-помалу скрылась из виду и карета барона, а за ней другие; Андреа растаяла как сон.
Жильбер остался один, он готов был разрыдаться, готов был завыть: ему казалось, что он не вынесет тяжести обрушившегося на него несчастья.
И тут на плечо ему легла чья-то рука.
Он обернулся и увидел Филиппа, который спешился, передал поводья своей лошади солдату и теперь, улыбаясь, стоял рядом с ним.
— Жильбер, что же все-таки стряслось? Почему ты в Париже?
Его искреннее, сердечное участие тронуло Жильбера.
— Эх, сударь, — отвечал он, не удержавшись при всем своем нечеловеческом стоицизме от вздоха, — а что, скажите на милость, мне было делать в Таверне? Я умер бы там от отчаяния, забвения и голода.
Филипп вздрогнул: обладая беспристрастным умом, он, как и Андреа, был потрясен тем, что юношу бросили без всяких средств к существованию.
— И ты надеешься преуспеть в Париже, бедный мальчик, без денег, без покровительства, без поддержки?
— Надеюсь, сударь. Покуда есть люди, желающие предаваться безделью, тому, кто хочет работать, вряд ли грозит голодная смерть.
Филипп поразился, услышав этот ответ. Он-то всегда видел в Жильбере просто одного из домочадцев, причем самого никчемного.
— Ты хоть не голодаешь? — спросил он.
— На хлеб я себе зарабатываю, господин Филипп, а больше мне и не надо. Ведь до сих пор я только и слышал попреки, что ем хлеб, который не заработал.
— Надеюсь, мой мальчик, ты не имеешь в виду хлеб, который получал в Таверне. Твои отец и мать верно служили нам, да и ты жил там не без пользы для нас.
— Я лишь исполнял свой долг, сударь.
— Послушай, Жильбер, — продолжал молодой человек, — ты знаешь, я тебя всегда любил, всегда выделял из прочих. Прав был я или нет? Будущее покажет. Твоя нелюдимость казалась мне признаком деликатности, резкость — свидетельством гордости.
— Ах, господин шевалье! — вздохнул Жильбер.
— Поверь, Жильбер, я желаю тебе добра.
— Благодарю вас, сударь.
— Я тоже был юн, как ты, страдал, как ты, от бедности и безвестности. Быть может, поэтому я тебя и понимаю. И вот мне улыбнулась удача — так позволь же, Жильбер, поддержать тебя в предвидении той поры, когда и тебе улыбнется удача.