— Что подумали?
— Что это, возможно, случай из жизни.
— О нет, человек никогда не говорит так о себе самом. В этих признаниях слишком много откровенности, а в суждениях — непредвзятости.
— А я считаю, что вы ошибаетесь, — с оживлением возразил старик. — Автор, напротив, хотел показать людям пример человека, который появляется перед себе подобными таким, каким его сотворил Бог.
— Так вы знаете автора?
— Это Жан Жак Руссо.
— Руссо? — вскричал молодой человек.
— Да. Здесь несколько разрозненных листов из его последней книги.
— Значит, этот молодой человек — бедный, безвестный, который чуть ли не просил подаяние, скитаясь пешком по дорогам, — был Руссо — будущий автор «Эмиля» и «Общественного договора»?
— Да, он. А впрочем, нет, — с невыразимой грустью поправился старик. — Нет, это был не он: автор «Общественного договора» и «Эмиля» — человек, разочаровавшийся в мире, жизни, славе и чуть ли не в Боге… А тот… тот Руссо, любивший госпожу де Варен, был ребенком, входившим в жизнь так же, как утренняя заря приходит в мир, он был ребенком со всеми своими радостями и надеждами. Между этими двумя Руссо пролегла пропасть, которая никогда не даст им соединиться, — тридцать лет невзгод!
Старик покачал головой, уронил руки и, казалось, глубоко задумался.
Пораженный Жильбер помолчал, потом заговорил:
— Так, стало быть, приключение с мадемуазель Галле и мадемуазель Граффенрид — это правда? Стало быть, в самом деле была пылкая любовь к госпоже де Варен? Значит, обладание любимой женщиной, которое ввергло его в печаль вместо того, чтобы вознести, как он ожидал, на небо, — это не восхитительная ложь?
— Молодой человек, — ответил старик. — Руссо никогда не лгал. Запомните его девиз: «Vitam impendere vero»[128].
— Я слышал его, но, так как не понимаю по-латыни, не знал, что он означает, — заметил Жильбер.
— Означает он: «Отдать жизнь за правду».
— Значит, — продолжал Жильбер, — человек, вышедший оттуда, откуда вышел Руссо, способен внушить любовь прекрасной даме? О Боже, да понимаете ли вы, что это может вселить безумные надежды в тех, кто, выйдя, как и он, из низов, устремляет взоры ввысь?
— Вы влюблены, — заметил Жак, — и находите сходство своего положения с положением, в котором был Руссо?
Жильбер зарделся, но отвечать на вопрос не стал и лишь заметил:
— Но ведь многие женщины не похожи на госпожу де Варен, среди них есть надменные, заносчивые, недоступные, любить которых — безумие.
— И тем не менее, молодой человек, — отозвался старик, — Руссо не раз представлялись подобные случаи.
— Да, но это же был Руссо! — воскликнул Жильбер — Конечно, если бы я чувствовал в себе хоть искру того огня, что жег его сердце и воспламенял его гений…
— Что тогда?
— Тогда я сказал бы себе, что нет такой женщины, какого бы благородного рода она ни была, которая могла бы презреть меня. Но я же ничто, у меня нет никакой уверенности в будущем, и, стоит мне взглянуть на тех, кто выше меня, я чувствую, что я ослеплен. О, как бы я хотел побеседовать с Руссо.
— С какой целью?
— Чтобы спросить: если бы госпожа де Варен не снизошла до него, а он не возвысился до нее, если бы она отказала ему в близости, которая ввергла его в печаль, стал бы он добиваться ее даже…
Молодой человек умолк.
— Даже? — подхватил старик.
— Даже ценою преступления?
Жак вздрогнул.
— Жена, должно быть, уже встала, — проговорил он, резко обрывая разговор, — давайте спускаться. Тому, кто работает, никогда не бывает слишком рано начинать трудовой день. Идемте, друг мой.
— Вы правы, сударь, простите меня, — отозвался Жильбер. — Но дело в том, что есть беседы, которые меня опьяняют, книги, от которых я воспламеняюсь, мысли, от которых я разве что не схожу с ума.
— Вы просто влюблены. Идемте, — повторил старик.
Жильбер промолчал и принялся собирать бобы и снова скреплять булавками мешки. Жак, наблюдая за ним, проговорил:
— Жилище у вас не роскошное, но в конце концов все необходимое вы имеете. А пробудись вы пораньше, то через окошко почувствовали бы запах зелени, который гораздо приятнее тошнотворной вони большого города. На улице Жюсьен есть сад, где цветут липы и альпийский ракитник. Для бедного затворника вдохнуть утром их аромат — все равно что набраться радости на целый день, не так ли?
— В общем-то мне все это нравится, однако я слишком привык к зелени, чтобы обращать на нее внимание.
— Иначе говоря, вы еще слишком недавно покинули деревню, чтобы сожалеть о ней. А теперь довольно, вы все собрали, идемте трудиться.
Пропустив Жильбера вперед, Жак вышел и запер чердак на висячий замок.
На этот раз он провел своего спутника прямо в комнату, которую Тереза накануне окрестила кабинетом.
Бабочки под стеклом, растения и минералы в рамках из черного дерева, ореховый книжный шкаф с книгами, длинный и узкий стол, накрытый вытертой черно-зеленой шерстяной скатеркой, с аккуратно разложенными на нем рукописями, четыре темных полукресла вишневого дерева с плетеными сиденьями из черного конского волоса — таково было убранство кабинета; все здесь сверкало и блестело, все было опрятно и чисто, однако не радовало взгляд и сердце — настолько тусклым и слабым казался свет, едва пробивавшийся сквозь занавески, настолько далеким от роскоши и даже от достатка выглядел черный камин с остывшей золой.
И только небольшой клавесин розового дерева на прямых ножках да плохонькие часы на каминной полке с надписью «Дольт, Арсенал» напоминали — один дрожанием струн от проезжавших по улице экипажей, вторые — качанием серебристого маятника, — что в этой, можно сказать, гробнице есть нечто живое.
С почтением Жильбер вошел в описанный нами кабинет; его обстановка показалась ему роскошной, поскольку почти такая же обстановка была в Таверне; особенно сильное впечатление на него произвел вощеный паркет.
— Садитесь, — предложил Жак, указывая на маленький столик, стоявший в оконной нише. — Сейчас я расскажу, в чем будет заключаться ваша работа.
Жильбер поспешно уселся.
— Вы знаете, что это? — осведомился старик, показывая молодому человеку лист бумаги с равномерно расположенными на нем линейками.
— Разумеется. Это нотная бумага, — ответил Жильбер.
— Прекрасно! Так вот, исписав соответствующим образом этот лист, иными словами, перенеся на него столько нот, сколько вмещается, я заработаю десять су; я сам себе назначил эту цену. Как, по-вашему, вы сможете переписывать ноты?
— Думаю, смогу, сударь.
— А у вас не рябит в глазах от этого скопища черных точек, насаженных на многочисленные линейки?
— Разумеется, рябит, сударь. С первого взгляда разобраться трудновато, однако, присмотревшись, я сумею отличить одну ноту от другой. Вот это, к примеру, фа.
— Где?
— Вот, на верхней линейке.
— А эта, между двумя нижними?
— Тоже фа.
— А выше, на второй линейке?
— Соль.
— Так вы умеете читать ноты?
— Скорее знаю их названия, но как они звучат, определить не могу.
— А знаете, почему одни изображены в виде незачерненных кружков, другие в виде черных, почему у некоторых один хвостик, у других — два или три?
— Да, все это я знаю.
— А этот значок?
— Четвертная пауза.
— А этот?
— Диез.
— А вон тот?
— Бемоль.
— Недурно. Но как же так? — удивился Жак, и в его глазах опять появилась обычная недоверчивость. — Вы утверждаете, будто ничего не знаете, однако беседуете со мной о нотах столь же уверенно, как вчера говорили о ботанике и совсем недавно начали было говорить о любви.
— Ах, сударь, не смейтесь надо мной, — покраснев, взмолился Жильбер.
— Я не смеюсь, дитя мое, напротив, вы меня поражаете. Музыка — это искусство, которым овладевают лишь после долгих занятий, а вы утверждаете, что не получили никакого образования, ничему не учились.