— В карцер! — закричал командир. — А что до вас, старых хрычей, — продолжал он, обращаясь к остальным, — даю вам четверть часа, чтоб сбрить бороды, а если они и после этого останутся у вас на подбородках, выдеру всех до единого, хотя бы вы мне крестными приходились.
Отряд бородачей направился на бак, вызвал своих брадобреев, и с их славными вымпелами было покончено. Повинуясь приказанию, они прошествовали перед командиром и заявили:
— Дульные пробки убраны, сэр.
Достойно также замечания, что ни один матрос, подчинившийся общему приказу, не согласился носить мерзкие уставные бакенбарды, предписанные Морским министерством. Нет, как истинные герои они воскликнули: «Брейте уж наголо. Пусть ни волоска на мне лишнего не будет, раз мне не дают носить их столько, сколько я хочу!».
Наутро после завтрака с Ашанта были сняты кандалы, и с начальником полиции с одной стороны и вооруженным часовым с другой он был проведен по батарейной палубе и вверх по трапу до грот-мачты. Надо думать, охраняли старика так строго, чтобы не дать ему удрать на берег, от которого мы в это время отстояли на какую-нибудь тысячу миль.
— Ну как, сэр, соглашаетесь ли вы снять вашу бороду? У вас были сутки, чтобы обдумать. Что вы скажете? Мне не хотелось бы подвергать порке такого старика, как вы!
— Борода эта — моя, сэр! — тихо произнес старик.
— Сбреете ее?
— Она моя, сэр! — повторил старик дрожащим голосом.
— Налаживайте люки! — заорал командир. — Начальник полиции, снимай с него рубаху! Старшины рулевые, хватайте его! Боцманматы, выполняйте свои обязанности!
В то время как исполнители суетились, возбуждение командира поулеглось, и когда наконец старый Ашант был привязан за руки и за ноги и обнажилась его почтенная спина — та самая спина, которая гнулась у орудий «Конституции», когда она захватила в плен «La Guerrière»[466], командир, видимо, смягчился.
— Вы глубокий старик, — сказал он. — Мне неприятно подвергать вас кошкам, но приказам моим следует подчиняться. Даю вам последнюю возможность. Соглашаетесь ли вы сбрить эту бороду?
— Капитан Кларет, — промолвил матрос, с трудом поворачиваясь в своих узах. — Порите меня, если хотите, но лишь в этом одном я вам подчиниться не могу.
— Валяйте! Я посмотрю, как с него шкуру снимут! — заорал командир в внезапном приступе бешенства.
— Господи! — в страшном возбуждении прошептал Джек Чейс, присутствовавший при этой сцене. — И всего-то дела — петля. Я ему сейчас в морду дам!
— Лучше воздержись, — сказал товарищ по марсу. — Это верная смерть, а может наказанье и похлеще.
— Первый удар! — воскликнул Джек. — Нет, вы только посмотрите на старика! Нет, не могу я этого вынести! Пустите меня! — со слезами на глазах Джек протиснулся в толпу.
— Вы, боцманмат! — крикнул капитан. — Что это вы с ним нежничаете? Покрепче его, сэр, или я с вас самих шкуру спущу!
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать плетей отсчитали на спине героического старика. Он только все ниже и ниже склонял голову, все разительнее напоминая статую умирающего гладиатора.
— Срезайте, — произнес капитан.
— А теперь иди и сам перережь себе горло, свинья, — пробурчал вполголоса один из якорных патриархов, однокашник Ашанта.
Когда начальник полиции подошел, чтобы подать старику рубашку, тот знаком показал ему, что не нуждается в его помощи, и с полным достоинства видом брамина произнес:
— Неужто вы думаете, начальник, что мне трудно? Рубаху я уж сам как-нибудь надену. От этой порки меня не убавилось. И позора в ней для меня нет, а тот, кто думал меня этим унизить, лишь опозорил сам себя.
— Что он говорит? — заорал капитан. — Что бормочет этот просмоленный философ с дымящейся спиной? Скажите мне это в глаза, сэр, если у вас хватит на это смелости. Часовой, отведите его назад в карцер. Стойте! Джон Ашант, вы были баковым старшиной, разжалую вас в матросы, а теперь отправляйтесь в карцер и сидите там, покуда не согласитесь сбрить бороду.
— Борода эта — моя собственность, — спокойно произнес старик. — Часовой, я готов.
И он отправился назад отсиживать между пушками. Четыре или пять дней его держали в кандалах, а потом пришел приказ снять их. Но на свободу его не выпустили.
Ему разрешены были книги, и он почти непрерывно читал. Но он также тратил много времени на заплетание бороды своей в косицы. В них он вплетал полоски красного флагдука, словно стараясь как-то особенно украсить тот предмет, который выдержал все испытания.
В карцере он оставался до нашего прибытия в Америку; но как только раздался грохот цепи в клюзе и фрегат повернулся на якоре, он вскочил на ноги, оттолкнул часового и, выскочив на верхнюю палубу, воскликнул:
— Дома — и с бородой!
Поскольку срок его службы истек за несколько месяцев до этого, а корабль стоял уже на якоре, для военно-морских законов он был уже неуязвим, и офицеры не решались донимать его. Но, благоразумно решив не мозолить им глаза, старик просто собрал свою койку и чемодан и нанял шлюпку. Он прыгнул в корму и был препровожден на берег под безудержные изъявления восторга всей команды. Это была великая победа над самим победителем, достойная такого же прославления, как бой при Абукире.
Хотя, как мне довелось потом услышать, Ашанту настоятельно советовали возбудить по этому поводу дело против капитана, он решительно отклонил это предложение, говоря: «Бой выиграл я, а на призовые деньги мне наплевать».
Но даже если бы он последовал этим советам, можно сказать с почти полной уверенностью на основании подобных случаев, что ни гроша удовлетворения он бы не высудил.
Не знаю, на каком фрегате ты плаваешь теперь, старый Ашант. Но да сохранит небо легендарную твою бороду, какие бы тайфуны ее не трепали. А если когда-нибудь тебе приведется лишиться ее, старик, пусть с ней будет, как с королевской бородой Генриха I[467] Английского, которому отстригла ее высокопреподобная рука какого-нибудь архиепископа Сейского.
Что до капитана Кларета, пусть не думают, что я хотел изобразить его каким-то чудовищем или извергом. Он отнюдь не был таким. И команда в общем-то не питала к нему тех чувств, которые порою испытывает по отношению к отъявленным тиранам. Сказать по правде, большинство матросов с «Неверсинка», за предыдущие плавания привыкшие к вопиющему по жестокости обращению, считали капитана Кларета офицером скорее мягким. И в самом деле, в иных отношениях он их не угнетал. Уже рассказывалось, какие вольности он даровал матросам по части беспрепятственной игры в шашки — привилегия почти неслыханная на большинстве американских кораблей. В вопросе наблюдения за обмундированием команды он также проявлял замечательную терпимость по сравнению с другими командирами, которые из-за повышенной требовательности к одежде команд вгоняли матросов в большие издержки у ревизора. Одним словом, в чем бы капитан Кларет ни провинился на «Неверсинке», ни одна из совершенных им жестокостей не проистекала, по всей вероятности, от его личного, капитана Кларета, жестокосердия. Таким, каким он стал, сделали его заведенные в военном флоте порядки. Живи и действуй он на берегу, ну, скажем, купцом, его, без сомнения, считали бы добрым человеком.
Найдутся, вероятно, люди, которых, после того как они прочтут об этой Варфоломеевской ночи бород, крайне удивит, что утрата какого-то большего или меньшего количества волос могла вызвать у матросов столько неприязни, довести их до такой пены у рта — да что говорить — чуть ли не до мятежа.
Но подобные обстоятельства не единичны. Не говоря уже о беспорядках, связанных с гибелью людей, которые некогда случились в Мадриде[468] как протест против деспотического эдикта короля, пожелавшего запретить кавалерам ношение плащей; и оставляя без внимания другие примеры, которые можно было бы привести, достаточно упомянуть о бешенстве саксонцев во времена Вильгельма Завоевателя[469], когда этот деспот приказал сбривать растительность на верхней губе — наследственные усы, которые по традиции носили старшие поколения. Большинство впавших в уныние побежденных подчинилось, но много представителей саксонских неподатных сословий и вообще смельчаков предпочли расстаться со своими замками, нежели со своими усами, и, добровольно покинув родные очаги, отправились в изгнание. Все это с великим возмущением изложено в «Historia Major»[470] стойкого саксонского монаха Мэтью Париса[471], начинающейся с нормандского завоевания.