Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как только они попали в клетку, любая дискуссия с революцией стала невозможной. Это касается также тайного диалога индивидуальной души с марксизмом, потому что поляк был совершенно не готов противостоять такому напору. Наша культура только с виду была индивидуалистической. Когда, в какие времена индивидуализм для поляка отличался от поблажки самому себе, в какие времена он блистал перед нами как добродетель и трудная обязанность верности самому себе? Как воспитанные на Мицкевиче, Сенкевиче и Жеромском души могли успешно противопоставить себя Марксу? Когда их захомутали, было уже слишком поздно, чтобы мог возникнуть осознанный польский индивидуализм; и тогда они, лишенные интеллектуального оружия, не уверенные в своей правоте, борясь в одиночку, скорее беспомощно отбрыкивались, а не боролись, отгоняли как наваждение, не принимали к сведению. Вывод, парадоксальный, состоит в том, что в буржуазных странах Запада, во Франции или в Италии, марксизм переживают несравнимо глубже. В то время, как в Польше он всего лишь общественный строй, в котором живут, но который не переживают. Польша — одна из наименее марксистских стран мира.

Среда

Вернемся к газетам из Польши, что лежат у меня на полке. Мне кажется, что живущие там, в Польше, едва… лишь в некоторой степени… представляют из себя какое-то зачаточное, слабенькое существование.

Чтобы не быть голословным. Вот некоторые характерные симптомы этого их недосуществования в условиях новой реальности.

Как они пережили народ, пролетариат? Я говорю об интеллигенции. Ведь пролетарий так внезапно выскочил на сцену и сразу на главную роль; значит, интеллигент должен был бы, хотя бы со страху, еще сильнее отвергнуть это присутствие…

Конечно, в их газетах пролетарий точно такой же, как и на плакатах, — коренастый и лучезарный. Если до войны нашей «высшей сферы», находившейся под угрозой со стороны безграничных в Польше и одичавших низов, не хватило в этом вопросе ни на что, кроме бумажек, исписанных филантропией и жеромщиной, то сейчас отношение интеллигенции к народу стало униженным и мягко выстланным официальной фальшью. Это понятно. Это логично… Ну, а неофициально? В их поэзии, метафоре, в их языке, в образе или скорее в тональности их мышления я пытаюсь отыскать эхо интенсивного переживания низа как созидательной силы — если бы оно в них было, как-нибудь да объявилось бы. Но нет. Их фантазия как будто погрузилась в сон.

Они не чувствуют народ, даже его красоты и его поэзии (а ведь это им разрешается). Просто невероятно и даже возмутительно! Революция сделала фальшивыми и мелкими их отношения с пролетариатом, сведя их к «конструктивному сотрудничеству», в то время, как в действительности эти отношения трагичны и суть не что иное, как противоборство творческих сил. Что же, по мысли революции, должен делать интеллигент с рабочим, с крестьянином? Вместе строить фабрику? Просвещать его? Создавать общий партийный фронт? Но техническое сотрудничество — это вовсе не личный контакт, а при первом же личном контакте сразу возникнет непонимание, неприятие, недоверие, отвращение, страх, произойдет столкновение, ибо эти два этажа сознания — верхний и нижний — друг другу чужды и враждебны, и низы могут встретиться с верхами только в борьбе и насилии. Мне кажется, что никогда еще контакт польской интеллигенции с низшими слоями не был столь обезличенным, исключительно техническим — т. е. мертвым, духовно нетворческим. Повторяю, что я не имею в виду их официальное мышление, того, что пишут под диктовку. Я говорю, что даже втихаря, тайно от начальства такие мысли их не навещают. Кого же из них, утомленных, очарует красота столкновения сфер? Кто увидит, как красиво, когда подобно хищной птице высшее сознание падает на низшее? Или еще более прекрасная картина, когда низы совершают насилие над верхами? Преодолев отвращение к рифмованной поэзии, я прочитал их стихи и утонул в новаторской скуке: не одного момента способного вывести меня на поле жизненных напряжений.

Итак, отметим: в Народной Польше никто по-настоящему, лично, не чувствует народа. Пролетариат им уже приелся. Потеряли чувствительность.

Пятница

Сегодня ко мне в кафе подсел слащавый тип и рассказал, что ему хочется совокупиться с двенадцатилетней девочкой и что ей тоже хочется этого… и клял власти, государство, общественный строй, право, священников, цивилизацию, культуру. Клял их тихо, страстно, меланхолично, уставившись в потолок и ковыряя грязным пальцем в ухе.

Ужин в «Крийоне» с Родригес Фео. Были также Виргилио и Умберто. Родригес Фео — главный редактор литературного ежемесячника «Эль Сиклон» в Гаване. Приехал с визитом. Все они кубинцы. Удивительный народ! Они умны и разбираются в деле, но сделаны не из глины, а из воды. Подвижная, переливающаяся, просачивающаяся текучесть.

Возвращаясь домой, я думал о Польше и о тамошних моих коллегах по перу. Порой мне кажется, что я должен думать о них с большей скромностью. И тем не менее эта уверенность, что я более, чем они, существую… не позволяет делать никаких уступок. И иерархию между нами устанавливают не талант, ум или моральные ценности, а прежде всего более сильное, более реальное существование.

Я один. Поэтому я в большей степени есмь.

Воскресенье

Злость берет, когда читаю их прессу: они и в области искусства оказались ни рыба, ни мясо. Поразительно: революция потрясла основы их бытия, а в литературных журналах ничего не изменилось. Мир рухнул, а мирок — артистический — остался цел. Тот же хилый предвоенный Парнас, только другой цвет. Любопытные рассуждения «О сущности поэзии», или, скажем, о живописи, конкурсы, награды, рецензии… этот у них «ведущий прозаик», а тот — «прекрасный поэт».

Раздражает, когда видишь, что после землетрясения у тебя в доме осталось целым все самое дрянное и хлипкое. Что можно было ожидать от революции (если бы она стала эмоциональным переживанием)? Что произойдет краткое хотя бы столкновение с реальностью, и они, пусть на минуту, но будут вынуждены заглянуть в глаза этой медузе.

Факт — факт или неумолимый императив, перед которым все обязано склониться, — что стихов не читают. Что практически никто не в состоянии отличить плохую картину от хорошей. Что бега этих коней, т. е., прошу прощения, разнообразных взмыленных пианистов или еще там каких виртуозов, оспаривающих первенство, имеют общего с искусством ровно столько, сколько и конские бега. Что музеи — это архимертвечина, обеспечивающая головную боль. Я намеренно не хочу восходить к корням этих абсурдов, я их только перечисляю. Разве не естественно было ожидать, что революция припрет к стенке все фикции, несуразности и глупости искусства и что эстетика будет строиться на фактах, а не на иллюзиях, этикете или традициях?

Как, например, смириться с тем, что Выспяньский провозглашен нашим национальным драматургом и поэтом, если во всей нации и ста человек не найдется худо-бедно знающих его произведения? Как можно говорить, что Словацкий или Мицкевич восхищают или не восхищают? Почему вы говорите, что Каспрович продолжает жить среди нас, если вы знаете его только по каталогам библиотек? Казалось бы, что, если социальный смысл произведения выставляется на первый план, такие вопросы следовало бы задать. Но они продолжают оставаться неприличными. Если бы в Польше опубликовали мою статью «Против поэтов», она стала бы, что называется, революционной статьей. Но простите, ваша революция уже давно была обязана произвести такую революцию. К искусству надо было подойти грубо, уничтожить его мифы, пересмотреть безнадежно устаревший язык его запевал и подпевал, указать ему на его место — вот тогда можно было бы продвинуть его немного вперед. Вы обеспокоенно спрашиваете, как приступить к этому?

Нет ничего проще! Прекратите лгать, что «искусство восхищает», скажите не греша против истины, что настоящее искусство иногда действительно восхищает, но что главным образом люди заставляют друг друга восхищаться искусством. Заставляют? Зачем? Как? С какой целью? Я писал об этом в другом месте, но заметьте вот что: уже сама постановка таких вопросов вырывает нас из круга искусственного поклонения, фиктивных ценностей и анахронической литургии.

77
{"b":"185349","o":1}