Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Иногда с той стороны мне говорят, что мой долг перед Родиной — вернуться. Интересно, зачем? Чтобы стать кем-то достойным сожаления? Ведь если инженер или рабочий могут при этом строе претендовать на уважение, то литератор, этот их «Писатель», водимый и водящий за нос, фигура отталкивающе гротескная, комическое сочетание в одном лице наставника и ученика — вот два аспекта дидактизма. Но коль скоро вы говорите мне, что я пропадаю на чужбине и гибну для Родины, то я вам скажу, какую высокую роль в национальном масштабе я отвел для себя.

Используя их терминологию, какого рода «социальная потребность» могла бы сделать так, чтобы мое американское существование не было лишено смысла, пусть хоть для кого-нибудь в Польше? Для кого? Не для тех, кому впору детские штанишки. Но наверняка кроме этой искусственной, детской, посредственной, робкой действительности в Польше где-то притаилось и ждет своего часа иное понимание, проницательное, острое, трезвое, не желающее само себя обманывать, иной тон, более разумный, гораздо более зрелый.

Моя задача могла бы состоять в том, чтобы расслышать именно этот польский звук, добраться до поляка, трагического и сознающего трагизм своего положения. Но не затем, чтобы пичкать его другими иллюзиями, что-либо облегчать ему. Я хочу выразить абсолютность того польского требования, которое стремится к полному знанию и полной экзистенции. Не парадокс ли, что я, тот самый, который не в ладах с сознанием в его философском аспекте, тем не менее должен (и это сильнее меня) бороться за него, требовать его как непременного условия нашей человечности?

И еще одно: важно, чтобы трагизм не превратился в катастрофу. Люди попали меж железных шестерней коллективной жизни без надлежащей исторической подготовки, которая могла бы сделать их индивидуальную жизнь необоримой, а потому — многие из них сегодня просто не знают, как оставаться собой, как оставаться честным, порядочным, живым, как удержаться в себе, не кучкуясь под знаменем и не прячась в систему, в догму, в веру. Они беспомощны и унижены. Вот я и говорю, что надо выработать стиль индивидуальной жизни, да такой экстремальный, чтобы он держал напор.

Что для польской культуры — вне зависимости от того, в каком направлении она будет развиваться, — может быть важнее, чем создание стиля, рассчитанного на нашу зрелость? Этот modus vivendi[124] должен быть определен, ибо только на основе такого стремления сознания может строиться польская аутентичность в будущем. Если поляк поверит в то, что он подлый, потому что сознает… если даст убедить себя, что он импотент… ну тогда долго нам оставаться в детстве…

Но этому я учить не могу — я не учитель — я могу лишь заражать моим образом жизни, представленным моими книгами и этим вот дневником.

Вторник

Польша, оттепель, возвращение, коммунизм, как я здесь очутился, зачем вдаюсь в подробности моей судьбы?

Взять хотя бы мораль. Я определяю себя относительно этики или католицизма, или экзистенциализма, или марксизма… Причем, мораль — это лишь фрагмент, одно из тех обличий, которые наползают на меня со всех сторон, отовсюду! Действительность неисчерпаема. Что делать с собой? Что делать с собой? Что делать с собой? Попытки рассчитаться с совестью ничего не дают, и опять я всего лишь есмь — в этой аргентинской пампе, на этой эстансии.

Завтра выезд в Буэнос-Айрес. Пора паковать вещички. Предстоит долгий путь: по реке Парана, пароходом, на север.

Четверг

География.

Где я?

Шел я по эвкалиптовой аллее, в последний раз перед отъездом. Я был там перед шпалерами деревьев, в перспективе аллеи, на мелком гравии, окруженный реальными, явными вещами: вот деревья, вот листок, вот комки земли, палка, кора.

Но вместе с тем я был в Южной Америке — где здесь север, где запад, где юг, каково мое положение по отношению к Китаю, или, скажем, Аляске, в какой стороне полюс?

Сумерки — и громада небес над пампой одну за другой выбрасывает звезды; ночь выманила целые их гроздья — а ощутимый мир деревьев, земли, листьев, этот единственный дружески настроенный и достойный доверия мир, растворился в какой-то не… непроглядности, в каком-то несуществовании, в общем, стерся. Все равно иду, бреду, плетусь, но уже не по дороге, а как бы в космосе, подвешенный в астрономическом пространстве. Разве земной шар, сам находящийся в подвешенном состоянии, может гарантировать твердую почву под ногами? Я очутился в бесконечной бездне, в космическом лоне, и, что хуже всего, это была вовсе не иллюзия, а самая что ни на есть правда. С ума сойти можно, если бы не привычка…

Пишу все это в поезде, везущем меня в Буэнос-Айрес — на север. Парана — громадная река, по которой я поплыву.

Я спокоен, сижу, смотрю в окно, напротив меня женщина, ручки маленькие, в веснушках. А одновременно я там — в лоне мирозданья. Все противоречия назначили друг другу rendez-vous во мне: спокойствие и безумие, трезвость и пьянство, правда и вранье, величие и мелочность, — но чувствую, как опускается мне на шею железная ладонь и тихонечко так, ну самую малость… сжимается… сжимается…

Дневник Рио Парана

Вторник

В час дня первое судно отошло от берега, но я не заметил этого… поскольку смотрел на корабли в акватории порта… которые стали понемногу двигаться, а вместе с ними и все, как посаженное на ось, стало понемногу сдвигаться влево, и Буэнос-Айрес тоже сдвинулся… Плывем.

Шесть вечера. Пересекая Рио де ла Плата[125]по всей его ширине (около 70-ти километров) мы почти добрались до зеленых уругвайских берегов. После чего мы сменили курс на норд-вест и теперь входим в дельту Параны. Справа — бескрайняя синь и белизна, это — воды реки Уругвай. Идем дельтой.

Восемь вечера. Идем дельтой Параны. Воды металлические, а небо тревожное, злое: над Уругваем тучи распустили волосы и дождем достают земли. Тоска.

Вода прибывает, а перед нами туча застлала горизонт, река прирастает темнотой, туча изрыгает валы темноты, темнота исходит испарениями с дальних, находящихся в нескольких километрах, берегов. Идем дальше.

Два часа ночи. Только что проснулся, и легкое подрагивание на фоне едва заметного покачивания напомнило мне, где я нахожусь. А находился я на судне, в каюте. Но где было судно? Я понял, что не знаю, что происходит с судном, а это значило, что я не знаю, что происходит со мной. Вибрации давали знать, что мы плывем, но… где плывем, как плывем?.. Поэтому я быстро оделся и вышел на палубу. А было вот что: был дождь. Шум дождя и его капли, падавшие на щеки, мокрая палуба, мокрые поручни и канаты, капли с навесов. Но мы плывем. Ни одного огонька на судне, темнота которого врезалась в темноту ночи, но эти две темноты не соединялись друг с другом, каждая была сама по себе, и не было видно воды, вообще ничего не было видно, как будто кто-то конфисковал всё, и только дождь, заполнивший собою все движение в усугубленной темноте. Наш курс был на норд-вест, а всеобъемлющая ночь сделала наше движение вместе с дождем единственной высшей идеей, зенитом всего сущего.

Я вернулся в каюту, разделся, лег и заснул. А мы всё плыли.

Среда, четыре часа дня

На небе разноцветные перистые облака, зигзаги сполохов в подвижном пространстве, вдали изливается белизна, словно врата, ведущие в иной мир. Но мы плывем. Прошли мимо монастыря Сан-Лоренцо и плывем, направо земли Энтре-Риос, налево Санта-Фе, а мы плывем.

У одного из пассажиров бинокль, в который можно рассмотреть незнакомый берег и куст, или дерево, или доску, которая вдруг, черная, выныривает из мутной воды. Сегодня я снова оказался рядом с ним, и он спросил меня:

вернуться

124

Образ жизни (лат.).

вернуться

125

Залив Ла-Плата.

73
{"b":"185349","o":1}