Это средство — любовь к Клерхен. Эгмонт любит в ней девушку из парода, ее редчайшую чистоту и бескорыстие, как любит он безотчетно и свой народ. В привычных условиях он — всего лишь блестящий рыцарь и храбрый генерал — едва ли бы примкнул к восставшему народу. Но всему привычному пришел конец. Эгмонт в узилище. В гнетущем одиночестве каземата. Наутро казнь.
И тут героическая эпоха выявляет его лучшее Я. Теперь ему сполна открылось, какое значение возымеет его казнь на фоне надвигающейся беспощадной борьбы его народа за освобождение родного края от испанского ига. И Эгмонт (на фоне бессмертной музыки Бетховена, сопровождающей его монолог, — Гете запретил исполнять эту сцену иначе) с радостной отвагой идет навстречу «почетной смерти», призывая сограждан бесстрашно биться за свободу.
Как отличен этот конец от смерти Геца, омраченной сознанием безнадежности!
Другое дело «Торквато Тассо» (1790), где косное общество, напротив, побеждает мечтателя-поэта. «Тассо» еще при жизни Гете был назван «усугубленным Вертером». И действительно, любовные мучения Тассо переплетаются с социальным мотивом теснее даже, чем в юношеском «Вертере». Тассо, обласканный при дворе герцога Альфонса, наивно полагает, что допущен в этот «избранный круг» как равный. Когда же он убеждается, что нужен княжеской семье только как «украшение придворной жизни», он в душе восстает против своих бездушных покровителей, а сознание, что и любимая им принцесса Леонора не видит в нем равного себе, приводит его к безумию.
Финальный монолог Тассо проникнут высоким трагическим пафосом; каждый стих здесь горит и жжет. Вместе с тем Гете не дозволяет своему герою смотреть на постигшую его беду по-вертеровски — как на жестокий, ничем не заслуженный произвол небес и людей. Напротив, он дает ему осознать всю непреложность законов существующего общества, всю тщету, все безумие своей борьбы с ним.
Рядом с идеей восстания против несправедливого строя сменившая ее в эпоху классицизма идея «эстетического воспитания» кажется худосочно-либеральным рационализмом. Но она-то и легла в основу литературного сотрудничества Гете с Шиллером, хоть и не стремившихся к несбыточной тогда революции, но тем более к тому, чтобы человек — под воздействием искусства — научился «и в этой грязи быть чистым, и в этом рабстве свободным», дабы в час, когда рухнет старый миропорядок, «щедрый миг не застал бы неподготовленного поколения» (Шиллер).
Как бы то ни было, но тесная дружба двух величайших поэтов приносит прекрасные плоды: такие стихотворения, как «Прочное в сменах», «Душа мира» и другие, баллады «Коринфская невеста» и «Бог и баядера», поэма «Герман и Доротея» и, наконец, роман «Годы учения Вильгельма Мейстера» (если говорить только о Гете).
Созданная в разгар борьбы Гете и Шиллера за воскрешение классической поэтики, поэма «Герман и Доротея» (1798) — отнюдь не слепое подражание Гомеру. Ее действие развивается эпически плавно, но вместе с тем с чисто драматической непрерывной последовательностью. Поэма подчинена ускоряющим ход событий пресловутым «трем единствам» античного театра, никогда в эпической поэме не применявшимся, чем лишний раз подчеркивается ее драматический характер.
Правда, пространство, на котором протекает действие поэмы, не сужено до малых размеров сценической площадки: оно обнимает городок и соседнюю деревню, где остановились бежавшие от Французов переселенцы (и вместе с ними избранница Германа Доротея). Это дает возможность воссоздать укромный уголок с наглядной тщательностью — то в пространстве, как широкую панораму, то во времени, как ряд длительных видоизменений, открывающихся глазам юноши и его милой спутницы по мере того, как он «по тропинке навстречу закатному солнцу» неторопливо ведет ее к дому своих родителей и, уже при свете луны, спускается и городу по садовой аллее, где не знакомая с местностью Доротея, оступившись, подвернула ногу, а «догадливый парень»,
Милую перехватив, заключил осторожно в объятья:
Грудь прижалась к груди, и щека к щеке прикоснулась.
Совершенно так же и время наполняется богатейшим содержанием и выразительной долготою, тем более что речь идет об одном из дней глубоко драматической эпохи, а это придает времени более емкий исторически насыщенный смысл. В действие, хотя это на первый взгляд и незаметно, вторгаются неотвратимые судьбы Франции эпохи Директории, что, по выражению Гете, «в своей совокупности возмещает Гомеровы образы древних богов», незримых участников всемирно-исторических событий.
С мягким юмором воссозданный быт провинциального мещанства, чудесная пейзажная живопись и высокая патетика — готовность Германа с оружием в руках отстаивать свою семью, свой дом и отечество от вторжения французских полчищ — сведены в прекрасное классическое целое.
Гете не без гордости отмечал, что немцы (то есть он сам) впервые отобразили бюргерский мир революционной эпохи, «тогда как французы остались верны своему классицизму». Но он сделал большее: ему удалось достаточно отчетливо запечатлеть перелом в настроении своих соотечественников, когда во Франции, после 9 термидора и казни Робеспьера, а также кровавой расправы — пулей, штыком и гильотиной — с двумя последними массовыми выступлениями парижской «голытьбы», ничто уже не препятствовало крупной буржуазии перенести «ограбление революции», ограбление собственной страны, также и за пределы Франции.
Наполеон, вся кипучая и кровопролитная деятельность которого служила обогащению французской крупной буржуазии, презрительно назвал плутократию, господство толстосумов, «наихудшей из аристократий». Гете держался примерно того же мнения. Так в «Геце», так — завуалированно — в «Германе и Доротее», так — всего отчетливее — в «Вильгельме Мейстере», в письмах и в устных высказываниях.
Мы привыкли по старинке относить великого поэта и мыслителя к эпохе, которую Гейне назвал «Kunstperiode» («художественный период»). Это по меньшей мере не очень точно. Как поэт, как автор повествовательной прозы, Гете не мог, конечно, быть равнодушным к судьбам искусства. Но он отнюдь не придавал искусству того исключительного значения, какое приписали ему романтики. Достаточно вспомнить, что Гете сказал устами Геца: «Писание — трудолюбивая праздность» (сравнительно с его политической борьбой). И еще — о гениальности, которая в глазах Гете превосходная степень всякой продуктивной деятельности: «Да, да, дорогой мой, не только тот гениален, кто пишет стихи и драмы. Существует и продуктивность деяний, и во многих случаях она стоит превыше всего». Гете мечтал о том, что он сам называл «истинным либерализмом», — о справедливых правительствах, способных своевременными улучшениями предупреждать недовольство угнетенного народа.
Видеть в Гете чуть ли не вождя и идеолога «художественного периода» мешает еще одно немаловажное обстоятельство: то, что он был вместе с тем и выдающимся ученым-естествоиспытателем. Ограничусь дословным пересказом заключительной части памятной мне речи академика Вернадского: «В те достаточно давние времена только для Гете существовала одна лишь действительность, один лишь реальный мир, говоря обыденным языком. Почему, по его убеждению, и средства для раскрытия «открытых тайн природы» следует почерпать только в ней, в действительности. Как бы далеко ни ушла и ни уйдет наука от воззрений Гете, за ним останется неоспоримая заслуга зачинателя сравнительной анатомии, морфологии, генетической биологии и т. д.». Наше Собрание сочинений Гете почти целиком отведено его художественным произведениям; для научных его трудов в нем не нашлось места, если не считать малой подборки высказываний в «Максимах и рефлексиях».
А теперь несколько слов о «Годах учения Вильгельма Мейстера» (1796). Не о художественных достоинствах романа речь и не о замечательной его экспозиции, способной поспорить своим выразительным лаконизмом со вступительными абзацами «Анны Карениной». Роман писался в 1794–1796 годах, но действие в нем происходит еще до революционного 1789 года. Некоторые толкователи романа отождествляли воззрения Вильгельма с воззрениями автора. «Бюргер (в отличие от дворянина. — Н. В.) не смеет спросить себя, кто он есть, а только: достаточно ли его состояние?» — пишет Вильгельм другу своей юности Вернеру. Молодой энтузиаст полагает, что нашел средство сравняться с дворянином, и это средство — театр: «…на подмостках всякий образованный человек окружен тем же блеском, что и представитель высшего класса и… может безвозбранно действовать на каком угодно поприще».