20
Тяжелой была эта первая военная весна. Надежды на скорую победу, вызванные разгромом немецко-фашистских армий под Москвой и в районе Калинина, к тому времени уже иссякли. Второй фронт все не открывался. Пользуясь тем, что «а европейском театре военных действий его не беспокоят, Гитлер снова собрал отборные дивизии в кулак и на этот раз обрушил его на юге. Советская Армия продолжала один на один сражаться с объединенными силами фашизма. Напряжение битв нарастало, масштаб увеличивался. Сводки день ото дня становились тревожней. В них снова появлялись названия сел и городов, оставленных после тяжелых боев. И хотя на этот раз борьба шла далеко и названия эти были большинству верхневолжцев мало знакомы, все тягостней, все тревожней становилось у людей на душе.
Паек уменьшался. Бледнее становились лица. Новые и новые морщинки бороздили их. Среди косынок, которые по традиции у верхневолжских текстильщиц бывали всегда цветастыми, пестрыми, все больше можно было видеть в потоке смены темных, вдовьих платков. И все-таки жизнь шла своим чередом. Все три фабрики комбината даже перевыполняли план, а огородная кампания развертывалась в эту весну с небывалым размахом. Фабричные грузовички носились по городу, собирая где можно огородный инвентарь. Специальные делегации отправились к текстильщикам Вышнего Волочка, Орехова, Иванова, Шуи, Вичуги — в далекие, счастливые города, не пострадавшие от гитлеровского нашествия, и там с ними по-братски делились скудными запасами посевного материала. Но с картофелем было по-прежнему туго. Каждый клубень на счету. Уполномоченные огородных комиссий следили на фабричных кухнях, чтобы, чистя его, стряпухи не губили глазки. Вероятно, впервые с тех пор, как испанские конквистадоры завезли из Южной Америки в Европу первые клубни этого нехитрого корнеплода, ростки его удостоились такого бережного хранения, какое было организовано для них на ткацкой фабрике.
Горком партии, поддержав «огородную инициативу ткачей» специальным решением, придал этому делу общегородской размах. Когда решение было принято, секретарь пошутил:
— Из урожая — Анне Степановне самая большая, самая вкусная репа.
— А если урожай не вырастет, самая толстая палка? — поинтересовалась Анна.
Секретарь горкома был весел.
— Разве вас, ткачей, переспоришь! Вон Се-верьянов жалуется, что у вас на каждое его слово два запасено… Завтра первый массовый воскресник, так где же, Анна Степановна, должен быть командир?
— Впереди, на лихом коне! Только завтра в роли Чапаева у нас будет вон она, Настя Нефедова: ее, профсоюзное дело.
…На этот первый массовый выход на поля возлагались большие надежды: почин дороже денег. На полотнище, висевшем над входом в фабрику, появилось: «Все на огороды, все на воскресник!» В субботу профорганизаторы подходили к каждой работнице и напоминали: не забудь, завтра в семь! Впрочем, можно было и не напоминать. Теперь об этой в общем-то нелегкой работе люди мечтали, как о празднике. Нефедова, почувствовав себя ответственной, и сама по-настоящему развернулась. Анна просто не узнавала ее. Куда девались нерешительность, уступчивость! Даже голос окреп у Насти в эти дни. Делалось все, чтобы воскресник стал праздником. Разыскали фабричных баянистов. Под конец фабком добыл в клубе духовой оркестр — странный духовой оркестр военного времени, в котором единственным мужчиной был старичок-дирижер.
И вот утром все собрались в садике, под тополями, возле закопченных развалин старой фабрики. Баяны перекликались, как петухи в летний жаркий день. Там и тут вспыхивали песни. На площадке, окруженной молодыми деревцами, на которых уже лопались душистые клейкие почки, молодежь образовывала круг, и конечно же в центре его перед смущенным мастером Хасбулатовым, отчаянно дробя каблуками, носилась Галка Мюллер и, размахивая пестрой косынкой, звонким голосом выкрикивала:
…Эх, залетка мой милой,
Скажи мне окончательно:
Если любишь, — хорошо,
Не любишь, — замечательно.
И еще пуще дробанув напоследок, вывизгй-вала в конце частушки на фабричный манер: «Их! Ах!»
Учтя общее настроение, Анна явилась на воскресник в праздничном платье, в туфлях-лодочках и сейчас же замешалась в толпу. Но остаться незаметной, как она того хотела, не удалось: везде, где она появлялась, сразу же образовывался человеческий сгусток.
— Ты, Степановна, будто в клуб на бал… Смотри, в земле каблуки оставишь.
— А это что? — И Анна многозначительно стучала по свертку, который держала под мышкой. — Я запасливая.
В последний момент Нефедова распорядилась даже вынести фабричные знамена, заслуженные ткачами в разные годы за всякие хорошие дела. Их вынули из чехлов, развернули. Оркестр не очень стройно и благозвучно, но зато громко грянул марш. Вскинув на плечи тяпки, лопаты, грабли, ткачи пестрой колонной двинулись в путь, Впрочем, не только ткачи. У ворот они встретили колонну прядильщиков, шедших, правда, без знамен и без оркестра; и когда эти два густых человеческих потока разными путями потекли к месту работы, было замечено, что по тротуарам в одиночку, семьями туда же, за город, тянутся ситцевики с инструментами и кулечками с завтраком.
— Эй, индивидуалы! — шутливо кричали из колонны.
— Ладно, идите да помалкивайте, осенью цыплят посчитаем, — благодушно отбрехивались с тротуара.
Настроение было отличное. Даже то, что оркестр, выйдя за город, стал подвирать и огромный генерал-бас, в который дула бледная девица с землистого цвета лицом, то и дело невпопад исторгал свои утробные звуки, не сбивало с шага. Шли дружно, как на первомайской демонстрации.
А над пригородом стояло ясное прохладное утро. По обочинам канавы, отделявшей шоссе от тротуара, пробивались ослепительно-зеленые стрелки травы. Ветер бросал в лицо густую влагу просыпающейся земли. Всех так тянуло на вольный воздух, на солнышко, что люди почти бежали, хотя никто их не торопил.
Земля, земля! Где бы ни вырос человек, как бы ни прятался он от лесов и полей в камни городов, каким бы делом он ни занимался, ты сохраняешь над ним свою неизменную власть! Не думает о тебе ткачиха, проводящая день в грохоте станков. Но вот утром, когда она спешит на работу, дохнешь ты ей в лицо животворным ароматом, и встревоженно забьется ее сердце ожиданием чего-то неясного, волнующего. Не думает о тебе старый раклист, стоя у печатной машины. Густо пахнет острыми красками. Течет, бесконечной лентой течет, уходя в отверстие в потолке, ткань, которую он заставляет расцветать невиданно яркими цветами. Все внимание его сосредоточено на этих цветах, и нет у него времени даже подумать о чем-нибудь постороннем. Но вот весенний ветер бросил в открытую фрамугу окна горсть капель с крыши, аромат молодой травы, ожившей в скверике перед фабрикой, и заблестели глаза у раклиста, и вспомнил он детство, ледоход, и, улучив минуту, сладко потягивается, вдыхая свежий воздух, и думает о том, как бы это ему следующий выходной провести с внуками за городом, в поле, посмотреть настоящие, живые цветы…
В это теплое воскресенье вся свободная земля, что пустовала вокруг фабричного двора, да и на самом дворе, все лужайки, газоны, любой маленький клочок, достаточный, чтобы вскопать на нем хотя бы одну-единственную грядку, — все это подверглось штурму.
Ткачам отвели под огороды огромный, граничащий с рекой пустырь, где когда-то были дровяные склады, заброшенные после того, как фабрики перешли на торфяное топливо. Здесь их ожидал приятный сюрприз: три серых военных трактора, похожих издали на майских жуков, проворно перебирая гусеницами, один за другим ходили по кругу, волоча плуги. Изрядная часть пустыря оказалась уже вспаханной. Это был дар подшефной воинской части. Он еще больше подогрел людей.
И вот просторное поле, над которым колебалось прозрачное, студенистое марево, ожило, запестрело цветными косынками. Убедившись, что все идет хорошо и что Нефедова со своими профактивистами отлично дирижируют делом, Анна в кабине грузовой машины переоделась в свой старый рабочий комбинезон, в резиновые сапоги, подобрала получше лопату и, замешавшись в, ряды сажальщиков, потерялась среди них. Сегодня она могла позволить себе отдохнуть, насладиться необычной работой, воздухом, солнцем, свежим ветром…