Анна стояла поодаль, будто следя за тем, как в проемах окон из притихшего, неяркого уже пламени, остывая, начинали выступать темные контуры обгоревших станков. Что-то мешало ей подойти к людям, теснившимся вокруг человека, работавшего возле опрокинутой бочки. Даже когда появился маленький, подвижной боец в новом, неправдоподобно светлом, не обмятом еще полушубке, в ушанке, сбитой на самый затылок, и люди вдруг узнали в нем своего возилыцика основ, Анна не подошла и к нему. До нее лишь издали долетели отрывки фраз:
— Как катюши жахнут, жахнут, как артиллерия рванет, как земля заходит, мы все и побегли: «Ура!..» Я одну гранату хлоп, другую хлоп… Ага, сукины сыны, не нравится, давай поднимай. Хен-де хох!.. Теперь сто верст лупить будет, не остановится.
На этого маленького бойца, похожего в своем новеньком полушубке на драчливого, вздыбившего перышки воробья, смотрели с нежностью, с гордостью, с надеждой — наш! Какая-то ткачиха ласково гладила его задубевший на морозе полушубок, другая по-матерински насунула ему на голову поглубже шапку: вспотел, простынешь.
— А Гитлер к нам не вернется? — робко спросил кто-то.
— Вернется? Ну, нет! Мы ж его во как! — Боец широко расставил руки и быстро свел их, оставив между ними лишь пролет с ладонь. — Он, холера, в эту щель едва-едва уполз. Да и уползать-то мало кому осталось: их на окраине видимо-невидимо навалено.
— А кто ж это из пушек-то бьет?
— А вот кто: у него, у Гитлера, манера такая: он, как отступать, — солдат к пушкам да к пулеметам цепями приковывает, вот они и стреляют, пока пулей их не найдешь. Смертники. Это он завсегда так.
— Ой, страсти-то какие!
— Твои, мамаша, страсти кончились, а вот его начинаются… Мы ему покажем страсти-напасти.
Большинство слушателей знало немцев лучше, чем этот парень, отпросившийся на часок из наступавшей части, чтобы забежать на родной, только что очищенный от оккупантов фабричный двор. Еще вчера они видели, как, звонко стуча коваными сапогами, шагали тут патрули в серо-зеленых шинелях. Еще вчера полевые кухни, установленные на автомашинах, источали запах жирной пищи, от которой кружились головы голодных. Еще и нынче на рассвете видели они, как под огнем советской артиллерии немецкие части хотя и торопливо, но довольно еще организованно покидали город. Но всем хотелось верить, и все верили, что гитлеровцы бегут в панике и стране, что город завален трупами врагов, — верили, что стреляют не артиллерийские части, прикрывающие отступление немецко-фашистской армии, а прикованные к пушкам солдаты-смертники…
Густела толпа. Подходили люди и к Анне. Она отвечала на приветствия, целовалась с женщинами, жала чьи-то руки, а из головы все не выходила жестокая мысль: отец! Как это могло случиться? И куда теперь идти ей, Анне Калининой? Дом, где она жила, сгорел. К отцу? Туда, где, по словам людей, бражничали гитлеровские офицеры? Нет, нет!.. Где же приклонить голову? Куда перевозить ребятишек?.. И еще была большая забота: мать… Каково будет все это узнать ей, старой большевичке, которую здесь все знают, о которой сейчас спрашивает, чуть ли не каждый. И вдруг охватывала женщину тоскливая безнадежность — и ведь ничем теперь этой беды не поправишь! Ой, как худо…
Кто-то бережно, но настойчиво трогал ее за плечо.
— Ты что, уснула, Анна? — произнес у самого ее уха глуховатый, такой знакомый голос. — Ну, здравствуй, дочка!
Анна отпрянула, чувствуя, как сразу жарко загорелись у нее уши. Перед ней стоял Степан Михайлович Калинин, ее отец, один из ветеранов комбината «Большевичка». Высокий, по-стариковски статный, с серебряными пышными усами и такой же серебряной, аккуратно подстриженной бородкой, лишь оттенявшими совсем не старческую свежесть крупного лица, он недоуменно смотрел на дочь. В пыжиковой ушанке, в обычном своем полупальто с вытертым меховым воротником, он был таким, как всегда. И это выделяло старика в толпе бледных, истощенных, неряшливо одетых людей с закоптелыми, темными лицами. — Ты что ж, дочка, язык проглотила? Где мать? С ней что-нибудь случилось? Да ну, говори же!
3
Не только Варвара Алексеевна Калинина, но и все обитатели и постояльцы деревеньки, прятавшейся в лощине, вдалеке от больших дорог, в эту ночь не ложились спать.
Приземистые избы ее битком набиты беженцами из Верхневолжска. В большинстве своем это текстильщики с фабрик «Большевичка», «Буденовка», «Красная звезда». В ночь трагического исхода из города все они бросили жилье и добро, кое-как добрались сюда с узлами, с детьми, обессилев, остановились на отдых, да так тут и застряли, поверив, что дальше гитлеровцев не пустят: тесно, голодно, а все поближе к родному городу. Хоть издали на него посмотреть.
Колхоз, где осела Варвара Алексеевна с дочерью Анной, с ее детьми Леной и Вовкой и со старшей внучкой, семнадцатилетней Галиной, был невелик. В трудные дни колхозники отдали армии под заготовительные расписки все, что успели собрать в эту тревожную осень, и нежданным своим гостям могли предложить только кров. Жили беженцы тем, что стригли ножницами торчавшие из-под снега колосья на не убранных в суматохе отступления полях, топорами вырубали из земли оставленную там картошку, свеклу, выкапывали из сугробов капустные кочаны и тем питались, в надежде, что недалек день, когда Красная Армия освободит город и можно будет вернуться домой, к своему делу.
День этот приближался. Никто, разумеется, не говорил теснившимся по избам людям о готовившемся здесь наступлении, но по многим признакам они сами поняли, что желанный час близится… Ночами передвигались войска. В недалеком лесу однажды на заре оказались огромные пушки, жерлами нацеленные за Волгу… Стоило сгуститься сумеркам, как всюду во тьме начинали рокотать моторы, лязгать гусеницы. Да и сами бойцы, забегавшие иногда в избу погреться и напиться, имели какой-то особый, деятельный, веселый вид.
Мучимые нетерпением, беженцы свернули свои пожитки в узлы, да так и сидели на них, раскладывая на ночь только постели…
Желтоватые сумерки, еще отсвечивавшие морозным закатом, уже сгущались за запотевшими окошками, когда в избу вбежала внучка Варвары Алексеевны, курносая Галя, и, даже позабыв прикрыть дверь, так, стоя в клубах морозного пара, закричала:
— …От Советского информбюро: слушайте, слушайте!.. Уж такая новость!.. Сейчас проехал к фронту какой-то генерал в бекеше, шапка трубой. А за ним машины, машины — все сплошь начальство.
— Дверь, дверь закрой, Галка! Избу выстудишь! — раздались из полутьмы раздраженные голоса.
— Уж подумаешь, дверь! — не смущаясь, продолжала та. — К Верхневолжску покатили. Уж на месте мне провалиться, если не фрицев вышибать.
Пересыпая свою речь бесконечными «уж-уж», Галина, или Галка, как вслед за бабушкой все звали эту смуглощекую, маленькую, живую девушку, стала уверенно высказывать всяческие предположения, как будто командующий фронтом, известный и любимый советскими людьми генерал, не только проследовал сейчас через деревню, но и успел по пути поделиться с ней стратегическими замыслами Ставки и собственными оперативными планами.
Как бы там ни было, но этой ночью в избе никто, кроме детей, спать не лег. Молча вздыхая, сидели при свете лучины, вернувшейся из старых песен в избу, где под потолком висела ослепшая в эти дни электрическая лампочка. Иногда то та, то другая женщина молча поднималась, завязывала платок, набрасывала пальто, выходила из душного тепла на улицу на мороз и смотрела туда, где за черным забором леса, за лиловато мерцающими снегами звездное небо склонялось к невидимому отсюда городу, к городу, по которому сейчас ходил враг. Только глухой и уже далекий, еле слышный рокот моторов да изредка тугой хлопок бревна, треснувшего на морозе, нарушали тревожную тишину. И где-то наверху, в изрешеченной, звездами вышине, то затихая, то нарастая, надоедливо, как комар, зудил чей-то самолет. Но ничего особенного не происходило. И, вздохнув, озябшая женщина возвращалась в избу, где, воткнутая в щелку меж кирпичами печи, потрескивая, коптела лучина.