Рассказывал майор спокойно, но Куров видел, а вернее чувствовал, что какая-то затаенная мысль угнетает собеседника и что он все время как бы старается обойти ее.
— Ну, а о бабушке, о матери, о сестре и братике Слава вам что-нибудь говорил? — спросил наконец майор еле слышно.
Куров даже остановился. Он полагал, что Соколов осведомлен и о судьбе семьи. И вдруг ему, не забывшему собственную боль, предстояло стать страшным вестником.
— Ну, что вы молчите?
Оба они стояли на тротуаре друг против друга. Офицер жадно смотрел на Арсения.
— Сироты мы с тобой, майор, — хрипло сказал механик. — Круглые сироты, и на двоих у нас один мальчонка.
Соколов ничего не сказал. Так же твердо ступал он по земле, так же поскрипывали подошвы хромовых сапог, только худощавое лицо его стало ещё суше, а глаза еще суровее. Молча дошли они до дома, молча поднялись по лестнице. Арсений решительно постучал. Ростик, открывший им дверь, не замечая, что Куров не один, с ходу выпалил:
… — Папа, дядя Коля говорит, что из меня классный технарь выйдет! Технарь — это они так бортмехаников своих зовут. — На мальчике был по-лукомбинезончик из чертовой кожи, и материя искрилась от алюминиевых опилок. В руках он держал не без искусства выточенный маленький самолетный винт. — Дядя Коля пробует такой выточить, а у него не получается, а у меня сразу вышло, и без чертежа, прямо на тисках!
Мальчик был так захвачен всем этим, что даже не замечал офицера, который стоял в дверях, вцепившись рукою в притолоку.
— Постой, Росток, — глухо сказал Арсений, отступая. — Смотри, кто к нам с тобой пришел. — Только тут мальчик вскинул глаза. Мгновение он остолбенело рассматривал худое бледное лицо, потом перевел взгляд на Арсения, потом снова на офицера и вдруг, взвизгнув, бросился к нему на шею, уткнулся пестрым носом в шинель, замер. Арсений молча прошел мимо них к себе в комнату и появился уже вместе с Николаем Калининым. Отец и сын продолжали стоять все так же: майор в неудобной позе и мальчик, уткнувшись ему в грудь. Рука отца судорожным движением прижимала к себе будто соломой крытую голову.
— Ступайте в комнату, чего ж тут стоять?.. Там и наговоритесь вволю, — сказал Арсений.
Чубатый летчик с нескрываемым любопытством наблюдал эту сцену.
20
Женя пришла в себя от острой боли. Она увидела странный потолок, который, как казалось, слегка колебался и излучал густой золотисто-медовый свет. Потом чью-то голову, всю окутанную белой материей. Сквозь узкую щель виднелись лишь глаза, безотрывно смотревшие на Женю. В них было что-то очень знакомое. Удивившись странному их (выражению, девушка попыталась вспомнить, где она видела эти глаза, но не успела сосредоточиться. Снова все вокруг затягивалось серым туманом, будто тонуло в душной вате. Сквозь эту вату Женя слышала, как знакомый, очень знакомый женский голос отдавал короткие распоряжения:
— Тампон… Пинцет… Иголку… Нет, не ту… Скорее… Иод, спирт… Лейте сюда…
Голос говорил по-русски. Значит, она все-таки дома, у своих. И почему-то подумалось: «Вот только бы вспомнить, чей это голос, доносящийся будто бы издалека, и все будет хорошо». Девушка уже поняла, что она на операционном столе, что над ней склоняется хирург, что это его глаза, его голос, и голос этот почему-то тоже знаком. Потом мысль унесла ее в детство, на фабричный двор, где она и маленькая Галка, стоя на разных концах доски, положенной на полено, подпрыгивая по очереди, стремятся при этом, опускаясь, так наподдать ногами по этой доске, чтобы повыше подбросить одна другую… «Девочки, шею же сломите! — кричит им кто-то и потом тем же голосом продолжает: — Пинцет… Марлю… Здесь и здесь… Соберите кровь… Тампон…» Доска стучит, Галка визжит от страха и удовольствия. Все вокруг взлетает и падает…
Снова Женя приходит в себя уже на койке. Теперь ей все ясно. Медовый, излучающий свет потолок — это полость госпитальной палатки. Глаза, что так странно смотрели на нее из-за марлевой маски, — глаза матери. Вот она стоит рядом. Белый халат плотно облегает полное тело. На голове миткалевая шапочка, сдвинутая на затылок. Высокий лоб еще хранит рубец от ее ободка, и из-под нее виднеются русые поседевшие волосы.
— Белочка, Белочка моя! — шепчут крупные губы. — Очень болит?
— Мне хорошо, мама.
Странно, но Женя совсем не удивлена ни тем, как она очутилась в этой палатке, ни тем, что рядом оказалась мать. И ей действительно хорошо. Все страшное: оккупированная Ржава, сухой и прямой, как палка, комендант со своей жуткой улыбкой, обнажающей ровные фарфоровые зубы, необходимость жить чужой жизнью, играть, не сходя со сцены, час за часом, день за днем мерзкую отвратительную роль, глухая ненависть маленькой бледной квартирохозяйки, этот ползающий в смертельном страхе по полу человек с безумным лицом, страшные рвы, дышащие смрадом тления, — все позади, все кажется теперь дурным, тяжким, затянувшимся кошмаром.
А вот это — настоящее. Медицинская палатка, освещенная солнцем, узкая койка, простыня с черным ляписовым штампом. И мама. Как же это хорошо, что она оказалась здесь вместе со своим медсанбатом! Только вот зачем усиливается, как бы растекаясь по всему телу, мучительная слабость, почему леденеют концы пальцев на руках и ногах, а все тело горит? И почему глаза матери так печальны, почему ее рука так еудорсжно комкает кусок марли?
— Мама, — произносит Женя и удивляется, почему ее не слышат ни мать, ни какой-то пожилой человек, стоящий у изголовья койки, ни медицинская сестра, которая, наклонившись, что-то там делает у столика в углу палатки.
— Мама! — повторяет Женя громче.
Теперь мать услышала или уловила движение ее губ. Она опустилась на колени, наклоняется:
— Лежи, Белочка, лежи, не двигайся, тебе нельзя двигаться!
— Он жив… Курт?
Но мать не слышит вопроса.
— Курт… Курт Рупперт… Немец… Теперь Татьяна Степановна поняла.
— Жив, доченька, жив!.. Он скоро придет… Ведь это он тебя вынес.
Женя это знает. Она уже восстановила в памяти все до того момента, когда потеряла сознание на просеке. Глазами она делает матери знак наклониться. Та приникает ухом к ее губам, и щека ее почему-то кажется Жене горячей.
— Мы выполнили… задание… то, вчерашнее.
— Не думай ни о чем, девочка. Он обо всем уже доложил. Он и сейчас у полковника, скоро будет здесь. А ты постарайся уснуть…
И Курт придет. Как хорошо! Только почему у этой сестры или санитарки там, в углу, так странно трясутся плечи? Что-нибудь еще случилось? Синие глаза девушки вопросительно смотрят туда, в угол. Мать перехватила этот взгляд.
— Выйдите, Люба! — нервно говорит она. Сестра поспешно выходит, отворачивая лицо от Жени. Откуда-то сверху протягивается суховатая мужская рука и щупает пульс. Глаза матери устремлены на этого невидимого девушке человека. В них вопрос, надежда, отчаяние.
— Шприц! — произносит мужской голос. Мать, поднявшись с колен, грузно бежит в угол, где на маленьком столике на спиртовке исходит паром блестящий ящичек. Приподнимает одеяло. Делает резкое движение. Женя не чувствует ни укола, ни холодного прикосновения. До нее доходит лишь запах эфира, и она опять погружается в вату, сквозь которую уже совсем издали доносятся знакомые голоса. Курт… неужели он тут? Это его голос. Только он может так смешно сказать по-русски: «Страствуйте». Женя делает усилие и открывает глаза. Да, это Курт. Он снова в советской военной форме без знаков различия. Нет очков, и, должно быть, поэтому взгляд у него такой беспомощный. И еще одно лицо, тоже бледное, прядь темных волос свисает на лоб, гла-зас приспущенными веками разные: левый пошире, правый поуже… Майор Николаев? Но почему все они какие-то странные, будто окаменели? Девушка пробует улыбнуться и чувствует: губы не слушаютс… «Это плохо, когда не можешь улыбнуться», — думает она. И вдруг в мозгу мелькает догадка:
— Я умираю, да?
Но никто не слышит вопроса, никто, кроме матери, горячее ухо которой снова приникло к ее холодеющим губам.