— Верно… Это разговор!
Лужников был вне себя. Он позабыл про инструктаж, про обещание, данное Анне. Это был снова матрос — братишка, что ходил когда-то по революционному Питеру, перепоясанный пулеметной лентой, с красным бантом и карманами, оттопыренными гранатами.
— Да я с этим другом, если прямо говорить, под один куст… папиросу выкурить не сяду… Друг… — Так чего же ты тут за него распинаешься?
Но вспышка проходила. Лужников брал себя в руки. Все еще тяжело дыша, он пытался дрожащими руками застегнуть рубашку.
— Я разве его защищаю? — говорил он уже другим голосом. — Но вы вот тут подумайте… Мы сейчас со всей гитлеровской шатией один на один воюем. Весь фашизм на нас походом пошел. Вся промышленная Европа его вооружает. Так вот спасибо союзникам хоть за то, что они нас за ляжки не хватают, торгуют с нами, оружием, продовольствием нам помогают.
— Вот это еще резон, — послышалось из зала.
Собрание угомонялось и заметно добрело.
— А свиная тушенка, что же, неплохой продукт, ложки две в щи положишь — и уже не пустые.
— Две мало, три надо.
— Не скажи, это какие ложки.
— А что касается союзников, — продолжал Лужников, стараясь поправить дело, — мы им так и скажем: не хотите открывать второй фронт — не надо. Не откроете — один на один всех гитлеровцев разобьем, потому что война эта для нас народная, отечественная, и есть у нас наша славная большевистская партия. А партия — это победа…. Словом, как раньше говорили: братишки, даешь Берлин!
Все это, вырвавшееся из глубины души, Лужников произнес с таким подъемом, что собрание проводило его аплодисментами. Сам же агитатор вдруг почувствовал такую усталость, будто все кости его превратились в вату. В партком он шел, мучительно обдумывая совершившееся… Осрамился, опозорился… Послали человека укреплять веру во второй фронт, в прочность антигитлеровской коалиции, а он… Дернул же черт сорваться с этим Черчиллем… Тихо раскрыв дверь, он увидел Анну, нетерпеливо шагавшую по комнате, и застыл на пороге. Анна остановилась, смерила Лужиикова насмешливым взглядом.
— Эх ты, матрос… с разбитого корабля… — Хватим мы теперь с вами горя… Улица смех любит…
Лужников ушел, ни слова не вымолвив в свое оправдание. Анна принялась обдумывать, как ей информировать райком об этом происшествии, чтобы не привлечь к нему особого внимания. Впрочем, она не сомневалась, что слух уже разлетелся по комбинату. Значит, теперь в любом докладе, посвященном агитационной работе, партком ткацкой будут приводить в пример, как говорится, «со знаком минус», а фабричные остряки сложат о Лужникове еще одну веселенькую историю, где, чего доброго, действующим лицом будет и она, Анна Калинина. Но еще больше Анна опасалась языка Северьянова: уж он-то при случае поязвит… И все-таки рассердиться по-настоящему на незадачливого агитатора она не могла, ибо и сама в глубине души испытывала по отношению ко второму фронту те же подозрения и опасения.
Пока звонили в райком, в горком, пока писалась докладная, время шло. Когда Анна „выходила с фабрики, солнце уже валило на закат и золотило дымы, танцевавшие по гребешкам труб теплоэлектростанции. С одной из скамей в сквере перед фабрикой ей навстречу поднялась грузная, медвежеватая фигура.
— Анна Степановна, два слова, — застенчиво произнес Лужников.
Вид у него был такой виноватый, что Анна рассмеялась, да так, что на глазах выступили слезы.
— Пламенный агитатор! — с трудом выговаривала она сквозь смех. — Сеятель разумного, доброго, вечного…
Лужников переминался с ноги на ногу.
— Мне надо с вами поговорить, я объясню…
— Ладно, по дороге расскажете… друг Уин-стона Черчилля.
Они пошли рядом. Был предсумеречный час, когда фабричный двор обычно бывает малолюдным. Но на перекопанных пустырьках, лужайках, газонах, меж асфальтированными проездами и мостовыми — всюду были видны женщины в майках, в лыжных штанах. Они возились на грядах, рыхлили землю, пололи, поливали.
Анна по обыкновению шла быстро. Лужников едва поспевал за ней. Он принялся было оправдываться, но она остановила: хватит. Он стал доказывать, что хорошо подготовился, собрал большой материал. Она ответила: знаю. Стал просить другую партийную нагрузку, куда угодно, на любое дело, только не агитатором. Анна засмеялась: ну что ж, заявляйте парткому, поддержу…
Как-то не заметив, прошли они остановку, где Анне надобно было садиться на трамвай, и пешком двинулись вдоль рельсов. Анне казалось, что, беседуя с коммунистом, она только выполняет долг секретаря парткома. Но дело было не в этом. Летний вечер был тан хорош, так тепел, с грядок, что лежали справа и слева от тротуаров, так приятно тянуло запахами политой земли, что хотелось пройтись и чтобы рядом был человек., пусть даже не собеседник или слушатель, а просто симпатичный человек, с которым можно было хотя бы помолчать.
Так и шли они, обмениваясь редкими, ленивыми фразами. Незаметно разговор свернул на партийные дела, оживился. Лужников, всегда такой молчаливый, незаметный на собраниях, вдруг оказался довольно сведущим во всех этих вопросах. Выяснилось, что до того, как заболела жена, он не один срок был секретарем партийного бюро на небольшой фабрике под Ивановом. Да и по всем событиям сегодняшнего дня он, оказывается, имел свои твердые, обдуманные суждения. Анне так часто недоставало спокойного мужского совета, не с кем было в дружеской беседе обсудить тот или иной замысел.
Сами не замечая того, они двигались все медленнее и медленнее. Так за беседой незаметно дошли до дома Анны. Остановились у крыльца, о чем-то доепоривая, и вдруг до них донесся полный обиды, влажный от слез голосок:
— Мама, а лес? Ты же звонила…
Это Вовка. В курточке и длинных штанишках, в башмаках на толстой подошве он явно собрался в поход. Заплаканные, опухшие глаза сердито смотрели на смущенную мать. Поодаль в тени крыльца стояла Лена. В руках она держала корзиночку, обвязанную салфеткой. И где-то в подъезде угадывался Ростик…. Разом обо всем вспомнив, Анна даже вскрикнула. Потом бросила на механика сердитый, раздраженный взгляд. — А все из-за вас… Златоуст!
2
Когда Галка принималась мыть полы, это для всей семьи становилось событием. В нехитрое дело она вносила столько страсти, что стоило внучке взяться за тряпку, как бабушка, уважавшая всякий труд, обычно забирала с собой очки, газету и немедленно покидала комнату. Деда же, если тот пытался, например, дослушать радиопередачу, загоняли на кровать или на сундук и заставляли покорно сидеть там, пока процесс поло-мытия не завершался.
Вот и в эту субботу, выставив стариков из комнаты, Галка притащила ведро теплой воды, вооружилась тряпкой, карщеткой, а чтобы не было скучно, включила репродуктор на полную силу и принялась за дело. Радио передавало старинные вальсы. А в какой же из девушек «Большевички», даже если ей едва минуло семнадцать лет, эти мелодии не будили приятные воспоминания и еще более приятные мечты! Проворно действуя тряпкой, плеща, собирая воду, оттирая карщеткой малейшие пятнышки, Галка ухитрялась отдавать дань и музыке, и ее маленькие, розовые от воды ножки, совершая короткий путь до ведра, успевали проделать одно, два и даже три па.
Она так увлеклась всем этим, что когда чей-то голое весело произнес вдруг: «Браво, великолепно!»— он произвел на нее впечатление грома, грянувшего среди зимы. Галка обернулась и издала тоненькое «ай». У двери стоял, улыбаясь, среднего роста человек в складно сшитой военной форме без знаков различия. Фуражку он держал в руках. Голова у него была седая, а худощавое лицо с прямым, с небольшой горбинкой носом выглядело совсем молодым. Карие глаза смотрели куда-то вниз, на голые коленки девушки, и откровенно посмеивались.
— Восхитительная сцена из балетной сюиты «мытье полов», — проговорил он, шагая через лужу на полу и оглядываясь, куда бы ему положить фуражку и полевую сумку.
Галка сердито обдернула юбку, отвела согнутой рукой пряди волос, спадавших на покрытую бисеринками пота переносицу, и, не выпуская из рук тряпки, с которой текла грязная вода, шагнула прямо к незнакомцу.