— Ой, Ксеничка! — сказала она вдруг. — Вот Владим Владимыч покойный, он говорил, что посудачить про хорошеньких дамочек — это физиологическая женская потребность… Нет, нет, можете мне поверить, это уже стерильно… И на всякий роток не накинешь платок.
Ксении Степановне, ценившей ловкие, осторожные пальцы Прасковьи, ее смелость во время сложных перевязок, ее неутомимость в работе, разговор этот был особенно тягостным.
— Уж что-то много ротков-то говорят, Паня! — вздохнула она. — Дойдет до Николая, ну что хорошего?
— Он, Ксеничка, не поверит.
На Прасковье была сегодня косынка с маленьким красным крестиком на лбу, какие нашивали сестры милосердия в первую мировую войну. В обрамлении жестко накрахмаленного полотна румяное, обрызганное родинками лицо ее выглядело как-то особенно вызывающе. Варвара Алексеевна, краем уха прислушивавшаяся к беседе, остановилась, поджидая разговаривающих. Прасковья тотчас же заменила это.
— И потом, Ксеничка, я разве виновата, что нравлюсь мужчинам? — уже громко сказала она, переходя на свой обычный игривый тон. — Созовите любой консилиум, и вам подтвердят: это уж от рождения, а не от характера… Так ведь, мамаша?
— Ты характер-то сократи, — сурово произнесла Варвара Алексеевна. — У тебя какая срами лия? Калинина! Эту фамилию на всех фабриках знают. С такой фамилией нельзя подолом-то трясти.
Прасковья преспокойно выслушала эту реплику, но в зеленоватых «козьих» глазах ее зажглись опасные огоньки.
— Однако же вот трясут, — невинно произнесла она.
— Ты что стрекочешь, сорока? — спросила Варвара Алексеевна, переходя на шепот. — Кто?
— Да уж не я, разумеется… Мне пока что никто из-за чужого мужа сцены у фонтана на людях не закатывал.
Варвара Алексеевна опасливо оглянулась, ища глазами детей, но они в эту минуту бежали с Анной через заливной луг к реке. Арсений остановился и, раскуривая трубку, поотстал от всех.
— Замолчи! — шепотом приказала старуха.
— А почему? Я чихну — у вас заборы падают, а про нашу милую Анночку все три фабрики информированы, а вы даже и не слышали… Может быть, вам уши заложило? Так я могу, зайти с перекисью водорода. Промоем.
Эти последние ее слова услыхали все, кроме Анны и детей, увлеченных в эту минуту бросанием шишек в воду. Высказавшись, Прасковья мотнула концами накрахмаленной косынки и ускорила шаг, легко неся свою крепкую, ладную фигурку. Обгоняя Степана Михайловича, она почти пропела:
— До свидания, батя, принуждена извиниться, мне сегодня ужас как некогда. — И, помахав издали рукой Анне, крикнула: — Желаю вам, Ан-ночка, наивысшего тонуса жизни!.. Привет!
Варвара Алексеевна растерянно смотрела на старшую дочь.
— Какова, а?.. Нет, ведь придумает же… Постой, Ксения, а ты ничего об этом не слышала?
— Разве всех переслушаешь?.. — пожав плечами, неохотно ответила прядильщица.
Старуха знала: старшая дочь не терпит сплетен. Уклончивость ее ответа показалась ей угрожающей. Неужели?.. Панька, бог с ней, пустельга и есть пустельга. Но Анна! Человека выбрали на такой пост, такое доверие оказали!.. Нет, не может быть!
Семья Калининых шла уже фабричным двором, когда Варвара Алексеевна, не вытерпев, решительно остановила Анну.
— Что это про тебя судачат, милая моя? Зная характер дочери, мать ожидала, что та вскипит, рассердится, ждала резких слов. Но та только опустила голову.
— Что? Неужели правда?
— Нет.
— Но разговоры-то идут?
— Разговоры идут… — И вдруг, прижав к себе маленькую, сухонькую старушку, дочь с внезапно открывшейся болью заговорила: — Мамаша, слово даю: все выдумка. Но… так уж… вышло. Ну посоветуйте, что мне теперь делать? Что?
12
Одна из комнат немецкой комендатуры города Ржавы была завалена тюками пропагандистской литературы. Как-то на досуге, перебирая ее, Женя Мюллер нашла литографированный номер плаката-газеты. Сначала бросились в глаза снимки Ржавы. Старый собор ввинчивал в низкое зимнее небо массивные луковицы облезлых куполов… Круча над рекой, и на ней древнее здание краеведческого музея, развороченное бомбой… А вот перрон здешнего вокзала. На литых чугунных колоннах перекрещены немецко-нацистские флаги… Сам Адольф Гитлер, путаясь в полах Длинного военного плаща, в фуражке домиком, выпучив рачьи глаза, картинно протягивает руку к окну вагона, из которого высовывается голова Бенито Муссолини в черной шапочке с кистью, с подбородком тяжелым и круглым, как пятка… Вот они вместе щагают мимо застывшего на перроне почетного караула. Солдаты стоят во фронтовой форме, в низко надвинутых рогатых касках, обрызганных известью… Вот эта парочка снялась в открытом автомобиле на железном мосту так, что позади видна стрелка дорожного указателя и на ней надпись «Волга». А это что же?.. Занесенная снегом окраинная улочка. Палисадник. Женщина, закутанная в пестрое одеяло, трое ребят. Театрально улыбаясь, Гитлер протягивает яблоко оборванному мальчику. У женщины испуганное лицо. В тапках на босу ногу она стоит прямо на снегу. Изо рта срывается комочек морозного пара.
Заинтересовавшись фотографиями, Женя прочла подписи и из них узнала, что в начале декабря прошлого года, когда немецкие артиллеристы будто бы уже бетонировали площадки для дальнобойных пушек, чтобы обстрелять Москву, Адольф Гитлер прибыл сюда, в древний город, дожидаться здесь часа, когда он сможет, подобно Наполеону, на белом коне въехать в Москву. Сюда же в предвкушении падения столицы Советского Союза приехал к нему Бенито Муссолини. Газета-плакат и была выпущена для пропаганды этой «исторической встречи на пороге златоглавой Москвы».
Женя со злорадством рассматривала плакат. Встреча «исторической» не стала. Нанеся зимой 1941 года гитлеровцам сокрушительное поражение у стен столицы, предприняв прекрасный наступательный маневр у Верхневолжска, Красная Армия, продолжая развивать наступление, в короткое время оказалась на подступах к Ржаве и, обойдя ее, устремилась дальше на запад. Ржава, где два фашистских диктатора плотоядно рассматривали план Москвы, сразу превратилась в прифронтовой город. Поезда Гитлера и Муссолини исчезли в неизвестном направлении, уступив на путях место санитарным эшелонам, а тюки газет-плакатов, заблаговременно напечатанных где-то в Германии и заранее доставленных сюда, так и остались валяться в ржавской комендатуре.
Заинтересовавшись всем этим, Женя собралась было в ближайшее время продолжать свои исторические изыскания. Но едва она приняла такое решение, как случилось неожиданное происшествие: переводчик немец, осуществлявший связь комендатуры с бургомистром, при невыясненных обстоятельствах утонул, купаясь в реке. — Фрейлейн Марте, назначенной на его место, приходилось теперь разрываться, поспевая туда и сюда. Тут уж не до старых плакатов.
К новой переводчице здесь пригляделись. Ее молчаливость, деловитая скромность, может быть, и разочаровали молодых офицеров, но зато комендантом были оценены по достоинству. Теперь всем было известно, что этот осторожный, беспощадный службист благоволит к фрейлейн Марте, которая, как говорили, успела уже обзавестись я женихом-офицером эсэсовского полка, державшего оборону на самом остром участке, в районе военного аэродрома. Благоволение коменданта и жених в черной форме с серебряными молниями в петлице — это было немало. Писаря даже стали побаиваться хорошенькой белокурой немочки, выросшей среди поволжских «фольксдойчей».
Женю поселили в лучшей комнате в домике железнодорожного машиниста, невдалеке и от комендатуры и от бургомиетрата. Хозяин домика был на востоке. Уже под бомбами увел он один из последних эшелонов с ранеными и назад из этого рейса не вернулся. В доме хозяйничала его жена, худенькая женщина неопределенных лет. Даже в жаркие дни она покрывалась черной шалью, ходила в каких-то опорках, не умывалась, не чесала головы, не стригла ногтей. Вообще она производила впечатление душевнобольной. Живя с детьми впроголодь, она ничего не принимала от своей жилички. Дети же ее, которым девушка не раз пыталась подсунуть что-нибудь вкусненькое, глядели на нее со страхом и отталкивали конфету или печенье с таким видом, будто им протягивали живую гадюку.