— Это им не прошлый год!
Несколько бомб разорвалось невдалеке, на фабричном дворе. Все трое прижались к земле, и Гонок бормотал сквозь икоту:
— Свят, свят, свят!..
Степан Михайлович насмешливо глазел на него:
— Бог не захочет, чирей не вскочит. Девушка лежала меж гряд, заткнув уши. — Ее трясло мелкой, знобкой дрожью. Все, что происходило, казалось ей неестественным и особенно страшным потому, что на огороде пахло укропом, луком, помидорной ботвой, потому что земля, ласково отдавая накопленное за день тепло, благоухала мирно, успокоительно.
8
В ночь бомбежки Анна проснулась от воя сирен. С трудом удалось ей разбудить ребят, которые, как всегда после походов на дедовский огород, спали особенно крепко. Отведя детей в бомбоубежище и сдав их под опеку Арсению Курову, она бросилась на фабрику. Прямой необходимости, в этом не было. Цеховые парторги на своих местах. В парткоме на ночь оставался дежурный. И все-таки тревожно. В ночной смене много молодежи. Вдруг поднимется толкотня, давка? Мало ли…
И вот она бежит по опустевшим улицам под тревожное завывание сирены и дробный бой зениток, бежит, волнуясь и за детей и за тех, кто на фабрике. Но противный, щемящий страх не отставал от нее. Каждый раз, когда где-нибудь недалеко осколок зенитного снаряда шлепался об асфальт, она на мгновение застывала. А когда с пронзительным, сверлящим ревом неслась вниз бомба, ей стоило невероятных усилий не броситься куда-нибудь в канаву. Но то, что двигало ею, было сильнее страха. Добежав наконец до проходной, где рядом с фабричным вахтером стояли уже и военные, она долго не могла достать из кармана пропуск: так дрожали руки.
— Ну, ничего не случилось? — спросила она старичка вахтера, голова которого тонула в рогатой трофейной каске, надетой по тревоге согласно инструкции ПВО.
В коридорах было темно, пустынно. Бой зениток гулко разносился по притихшим, будто притаившимся помещениям.
— Да вроде пока, слава богу, мимо падает.
— Давки не было?
— Началась было: девчата тут в проходах зашебуршили… Но этот ваш, от парткома-то, дежурный, которого еще фабзайцы дядя Пуд зовут…
— Лужников?
— Во-во… Он тут сразу всех угомонил. Ну, а потом шли, как крестный ход. — Старик прислушался. — Вот дает жизни, сукин сын! Одна-то где-то совсем рядом бултыхнулась. Часы вон со стены слетели, хорошие часы, веселые, с боем… Как уж без них будем?
Анна сбежала вниз, в подвал, служащий вместо бомбоубежища. В душном, сыроватом полумраке горели синие лампочки Лица людей казались здесь неестественно бледными. Несмотря на слабое освещение, Анну сразу узнали.
— Пришла… Эй, глядите-ка, Анна Степановна!
— Где?
— Да вон у колонны стоит, пот вытирает… И кто-то уже спрашивал из полутьмы:
— Милая, неужели ты из дому бежала? И кто-то посочувствовал:
— Детей-то с кем оставила?
И кто-то задним числом сокрушался:
— К чему ж, в такой час кокнуть могло! На улице человек со всех сторон открытый.
И кто-то шумно, даже слишком уж восторженно подлаживался:
— Вот она, орлица-то наша, ничего не боится: под бомбами к своим шла! Мать родная…
Люди толпой обступили секретаря парткома. Все были в тревоге, и не столько за себя, сколько за детей, за беспомощных стариков, остававшихся дома. Когда бомба рвалась где-то неподалеку и подвал, встряхнувшись, начинал гудеть, те, кто толпился вокруг Анны, невольно подавались поближе к ней. Это очень трогало. Может быть, именно здесь, вот сейчас, в этом сыром, душном подвале, она впервые в полную меру ощутила, что недаром тратит силы. Партия! Что может быть прекраснее, чем служить партии, осуществлять, ее идеи! Ведь не к ней, Анне Калининой, которая недавно была такой же, как и все они, а к ней, как к секретарю парткома, и через нее к партии льнут эти люди, ищут у нее защиты, когда в воздухе свистит смерть.
Вот проталкивается сквозь толпу Слесарев. Пиджак надет прямо на ночную рубашку. Квадратное лицо не брито, и, вероятно, поэтому выдающийся вперед подбородок кажется особенно тяжелым, будто отлитым из чугуна.
— Прибежала-таки, не удержалась! — ворчит он, но узкие, широко расставленные глаза смотрят из-под нависшего лба с уважением.
— А ты?
— Я директор, мужчина.
— Ну, а я женщина, секретарь парткома.
— Могла бы и не рисковать. Сегодня ваш дежурный Лужников тут всем заправлял. Меня толпа на выходе смыла, поволокла, а его сбей-ка! Стоит, как утес: стоп, задний ход, без паники… Толковый, сильный человек!
— А ты у него партбилет отнимать собирался…
Анна сияет. Нет, стоило еще и не столько и не так потрудиться, чтобы ощутить такое доверие, уважение, ласку! К этой большой радости добавляется радость маленькая: оттого, что Лужников, которого еще недавно никто не принимал всерьез и которого Анна как бы заново открыла для людей, сегодня так себя показал. Ей приятно говорить об этом человеке.
— А ты его из партии хотел исключать, — повторяет она, заметив, что Слесарев сделал вид, что не расслышал ее фразы.
— Ох, и злопамятна ты! — усмехается директор, — Ну, было, разве мы мало ошибаемся? А я вот все думаю: выдвигать его надо…
— Ну что ж, поддержим… Ага, отбой наконец-то!
Сразу почувствовав облегчение, люди в бомбоубежище пришли в движение и, возбужденно переговариваясь, направлялись к выходу. Нет, нельзя, чтобы так вот закончилось это новое испытание, которое все они столь мужественно перенесли! Вскочив на ящик со шпулями, Анна поднимает руку.
— Товарищи! Партком благодарит вас за высокую дисциплину, за революционную организованность… Покажем всем этим Гитлерам и Герингам, что никакими бомбежками не испугать ткачей «Большевички»! На разбойный налет у нас один ответ: больше ткани!
Анна соскочила с ящика и по дружному, веселому гулу, который понес вытекающий из бомбоубежища живой поток, поняла, что даже эти наскоро брошенные слова прозвучали недаром. А зал между тем наполнялся равномерным грохотом станков. Запоздавшие уже бегом спешили на свои комплекты. Все быстро входило в обычный рабочий ритм, и уже это показывало, как закалился коллектив за это время.
Собственно, теперь секретарю парткома можно спокойно идти домой. Но Анне хочется найти Лужникова, поблагодарить и, что там греха таить, хочется просто увидеться, перекинуться словечком с этим большим, застенчивым человеком, который и в самом деле смотрит теперь на нее какими-то странными, может быть и впрямь влюбленными глазами. Она колеблется: стоит ли? Зачем? К чему это может привести? Потом решает: а что же тут худого? Почему ей и не потолковать с коммунистом, который сегодня так отличился? Больше того, это ее обязанность. И никому ника-кого дела нет до того, какими глазами он на нее смотрит.
Она позвонила по телефону домой, услышала знакомое, очень сонное: «Владимир Калинин слушает», — приняла от Вовки рапорт, что все они с дядей Арсением благополучно пересидели налет в убежище, что в доме не вылетело ни одного стекла и что сейчас все легли спать.
— Ма, ты поскорей!
— Ладно, ладно, спите… Мне еще надо в партком заглянуть.
Все еще переживая возбуждение от только что миновавшего налета, радость оттого, что все так хорошо кончилось, Анна быстро пробежала коридор. Но у стеклянной двери почему-то заколебалась, потом нерешительно постучала и даже спросила: «Можно?»
Без пиджака, в расстегнутой рубашке, вытянув ноги в носках, Лужников сидел в кресле и, насадив на нос очки, читал какую-то книгу. Увидев Анну, он зачем-то схватил со стола воротничок с галстуком, а книга полетела на пол. Лицо же у него стало смущенно-радостным.
— Анна Степановна… Уж извините, я по-домашнему…
— Чепуха, сидите, сидите! — торопливо произнесла Анна, тоже почему-то чувствуя необыкновенное и вовсе не тягостное смущение. — Я на минутку, поблагодарить вас, Гордей Павлович. Здорово вы тут, говорят, командовали. Даже директор поразился.
— Что ж поражаться? В гражданскую я целым полком, Анна Степановна, командовал, — ответил Лужников и вдруг ни с того ни с сего, конфузливо опустив глаза, сказал: — А и умеете же вы человека за душу тронуть! Помните, весной мы с вами поговорили?.. Вот задумаюсь — и все будто слышу ваш голос…