Пусть ей, Ксении Шаповаловой, нелегко, пусть от непривычной работы пухнут ее руки, покрывшиеся ссадинами, трещинами и болячками. Пусть уж она сама не досыта пообедает или ляжет спать, выпив на ночь лишь кружку чая с куском хлеба. Но ее умная красивая девочка, которой все любуются, должна быть сыта и хорошо одета. В своей безмерной материнской самоотверженности Ксения Степановна незаметно взвалила на себя все домашние заботы. И она искренне не понимала сестру, которая без стеснения привлекала своих совсем еще маленьких ребят к домашним делам. Ей не нравилось, что Лена ведает у Анны карточками, следит за тем, что «выбросили» на прилавок, чем «отоваривают» тот или другой талон и по пути из школы стоит в очередях. А то, что маленький Вовка, забрав авоську, каждый день отправляется за хлебом, а потом собирает на кладбищах трофейных машин доски и щепки на растопку печей, даже пугало добрую женщину: а вдруг попадет под машину, вдруг наткнется на неразряженную мину, вдруг… Да мало ли что может случиться с мальчиком!
И когда однажды Анна упрекнула Юнону за то, что та не помогает своей уже немолодой, усталой матери, Ксения Степановна сурово одернула сестру:
— Если у нас с тобой было тяжелое детство, зачем его отравлять нашим детям? Пусть живут, радуются — кастрюлями погреметь ещё успеют.
Анна ничего не ответила. Старшая сестра пользовалась в семье Калининых уважением, и с ней обычно не спорили.
2
Утром к Анне в партком залетела Галка. На ней были все те же лыжная тужурка, брюки и валенки, которые выдали недавно всем, кто работал в холодных помещениях. Для нее выбрали комплект самого малого размера но и он оказался непомерно велик, и хотя Степан Михайлович порядочно потрудился, утачивая и ушивая его, девушка выглядела в этом обмундировании как кот в сапогах.
Галка была в полнейшем смятении. Круглое курносое лицо, отражавшее все движения ее кипучей души, на этот раз было таким тревожным и растерянным, что Анна, прервав беседу с двумя коммунистами, тотчас же вышла вслед за ней.
— Что стряслось?
— Белка пропала.
— Как пропала? Что ты мелешь?
— А уж так. Ушла вчера, когда мы на работе были, и не вернулась. Мы всю ночь свет не гасили, а она не пришла. Дед обещал уж с работы отпроситься, по Тьме походить.
Анна почувствовала, как у неё подкашиваются ноги.
— А зачем ходить по речке?
— Боится, не утопилась ли. Все говорила последнее время — жить не хочет. Бабушка уж на нее шумела, а она все свое: не могу жить — и баста.
— А бабушка где?
— Работает… Она аж почернела вся, как жук какой. Молчит, что каменная… Уж я, пожалуй, пойду.
Галка исчезла. Анна вернулась в партком, закончила беседу, продолжала свои обычные дела, но весть, сообщенная племянницей, не выходила из головы. В памяти почему-то вертелся мотив дореволюционной фабричной песни, которую в былые времена певали усталыми голосами ткачихи, расходясь после традиционного гулянья в Малой роще в праздник жен-мироносиц:
…Вот вечер вечереет,
Все с фабрики идут,
Маруся отравилась,
В больницу повезут…
Песня была глупая, молодежь и тогда брезговала ею. Но теперь она с назойливостью комара жужжала в голове Анны, отвлекая от дел… Нет, при чем тут Тьма? С чего они взяли, что Женя утопилась? Ну, ушла и ушла. Может, заночевала у подруги, может быть…
Не дождавшись перерыва, Анна пошла в цех, Варвара Алексеевна с обычным своим сосредоточенным видом, разве что еще больше чем всегда подобранная, ходила вдоль рядка станков, на которых обучались девушки-подростки. Если Галка в перешитой дедом одежде и огромных валенках напоминала пушистого кота в сапогах, эти смахивали на неуклюжих гусят, которые с трудом поспевают за выведшей их маленькой курицей, переваливаясь с боку на бок. Сухонькая старушка напоминала такую курицу. Варвара Алексеевна как раз показывала одной из питомиц, как заводить нить. Искоса взглянув на дочь, она продолжала свое дело. Только кончив его, распрямилась, сняла очки и, не здороваясь, сказала Анне:
— Бюрократка ты, секретарь партбюро…
— Это за что же так? — тихо спросила Анна.
— А за то, что большевики фабрики тебе души человеческие вверили, а ты одну такую душу прохлопала…
— Да расскажите, мамаша, толком, как все это…
— Раньше надо было интересоваться, — прервала Анну старуха и, отворачиваясь от нее, добавила — Фиговый из тебя секретарь…
А потом отошла к своим питомицам, всем видом показывая дочери, что не желает продолжать разговор…
Жизнь шла своим чередом. В перерыв Анна потолковала с агитаторами, проверила, как готовятся к встрече с проектировщиками новой фабрики, посидела на бюро цеховой организации приготовительного отдела. Все это она проделывала как-то машинально. Работа не радовала. В голове зудел все тот же назойливый комар:
…В больницу привозили
И клали на кровать.
Два доктора с сестрицей
Старались жизнь спасать…
Не вытерпев, Анна принялась звонить в «Скорую помощь», в фабричную амбулаторию, в милицию, даже в морг. О белокурой двадцатидвухлетней девушке по фамилии Мюллер нигде ничего не знали.
Тогда Анна позвонила в новый военный госпиталь, организованный в помещении бывшей фабричной поликлиники. Ответил ей сам начальник Владим Владимыч, с которым она была давно знакома. Узнав, по какому случаю его беспокоят, старик произнес такое, что у Анны щеки пошли румянцем. Но уж таков был Владим Владимыч; всех на фабрике он знал, всех лечил с детства, с юности. На его глазах люди росли, становились ткачихами, прядильщицами, красковарами, раклистами, уходили учиться в техникумы и институты, возвращались на свои фабрики механиками, инженерами, технологами, колористами, но для него навсегда оставались Мишками, Борьками, Нюшками. Когда эти Мишки, Борьки, Нюшки выдвигались в фабричное, городское и даже областное начальство, он со всеми оставался на прежней ноге, ко всем обращался на «ты», и они По-прежнему прощали ему соленые словечки, которые б разговоре он не имел обыкновения экономить…
— …А куда вы там глядите, начальнички, если девки у вас топиться бегают?.. Впрочем, не верю. Чушь, — гудело в трубке. И вдруг сердитый голос изменил тон: — Вот что, Анна, снаряди-ка ты лучше своих ткачих ко мне в госпиталь, меня ранеными по самую маковку завалили. На сестру — пятьдесят душ. Помогли бы персоналу… Верно, Анка, обмозгуй-ка насчет шефства. Доброе, полезное дело, и о проруби и других глупостях некогда думать будет… Так жду, помни.
Опустив трубку, Анна задумалась. Мозг, привыкавший схватывать все новое, что возникало даже случайно, тотчас подхватил оброненную старым врачом мысль. Шефство над военным госпиталем! И как это раньше не пришло ей в голову! Война никого не обошла. У каждой на фронте муж, сын, брат, о которых беспокоятся, тоскуют. Время меряют от письма до письма. То и дело слышишь: «Это когда от Марата треугольничек последний был…» Столько женской заботы, теплоты, ласки, не имеющих выхода и приложения, накопилось в сердцах! Как все откликнулись на призыв собирать новогодние подарки! На последнем кусочке пайкового комбижира коржики пекли. Собственные кофты распускали и вязали варежки, перчатки… А тут — раненые бойцы, быть может боевые товарищи тех близких, что на фронте.
Увлеченная идеей, Анна поговорила со Слесаревым, с новым председателем фабкома Настасьей Зиновьевной Нефедовой, с комсомольцами. Все ее поддержали. Слесарев выразил, правда, опасение: не тяжело ли будет после такой напряженной работы ходить по госпиталям, не отразилось бы это на производительности, — но все-таки согласился и даже подал несколько хороших мыслей; словом, дело было на мази. Анна тут же стала набрасывать проект шефского договора. Но Женя не выходила из головы. И тревога о племяннице как-то сама собой облеклась в слова старой шарманочной песенки: