— Вот это верно… Вы же отлично понимаете, что важна не только ваша продукция, но и моральный фактор! — оживился секретарь горкома. — Не вам объяснять, что это значит: в разбитом, сожженном Верхневолжске зашумела ткацкая!.. Вчера выгнали немцев, сегодня ткут бязь для фронта. Нашу «Большевичку» вся страна знает… Нет, нет, ищите там у себя еще Лужниковых, теребите их, покою им не давайте, пусть что-нибудь придумывают, шевелят мозгами — и пускайте!..
Вспомнив, какое впечатление произвел на всех фабричный гудок, раздавшийся впервые после освобождения, Анна рассказала и об этом:
— Похоже было, словно мать родная позвала.
— Как это верно! — возбужденно воскликнул секретарь, извинился, набрал чей-то номер и, улыбаясь, тонким голосом закричал в трубку: — Здравствуй, это я!.. Тут у меня Анна Степановна Калинина сидит, ну, секретарь парткома с ткацкой, рассказывает, какое впечатление произвел первый гудок. Ага!.. Помнишь, спорили: давать или не давать?.. Так она рассказывает, старые ткачихи плакали, говорили, будто мать родная позвала. Мать позвала — хорошо, а?.. Вот вам и донкихотство!.. — И, должно быть, продолжая какой-то старый спор, он запальчиво добавил: — Ничего, ничего, пусть нам донкихотов пришивают, а мы еще и ткацкую пустим скоро, сейчас вот… Товарищ рассказывает, что завтра котельную пробуют. Под полотняным шатром, как шемаханская царица, — котельная! Поедем к ним, вместе порадуемся. Идет?.. Ладно, созвонимся.
Он положил трубку, зябко подышал в сложенные руки и вновь уселся против Анны.
— Ну, а люди что думают, что говорят? Какие у ткачей претензии к советской власти? Выкладывайте напрямки. Нам с вами процеженная, подслащенная правда вредна, у нас должность такая — партийный работник…
— Без радио тоскуют, — сказала Анна. — Сводки Совинформбюро на досках пишем. В перерывах комсомольцы читают. А это все равно что слону бублик, — ведь народу у нас уж около двух тысяч. Люди к радио привыкли. Рабочий поднимается с постели, ему—«Доброе утро!», спать ложится—«Спокойной ночи!» Пока он на фабрику сряжается, ему все новости выложат… Трудно живут, сейчас хороший разговор каждый час нужен.
— А ведь я слышал, вы против агитации? — вдруг спросил секретарь райкома, снял пенсне, и глаза его, лишенные привычной защиты, посмотрели на собеседницу с легкой усмешливостью. — Это вам, кажется, принадлежит классическая фраза о вреде табака и пользе молока?
Анна вспыхнула.
— Это кто же вам натрепался? Серег… Я хотела сказать, секретарь райкома…
— Почему же «натрепался»? Информировали… И я очень рад, что вы изменили свое мнение. И насчет радио вы правы. Но нелегко это, Анна Степановна. Очень уж много нужно: электросеть, телефон, радиостанция. И все заново. — Он помолчал, похрустел суставами пальцев и вдруг спросил: — Ведь в одной квартире с вами живет Куров Арсений Иванович. Так? Как он сейчас?
Теперь уже, ничему не удивляясь, Анна принялась рассказывать о том, как погибла сестра Мария с детьми и как тяжко переживает это зять: сломался человек, замкнулся, как сундук. «Здравствуй» и «прощай»—весь разговор. Пьет… Чуть не замерз однажды… Очень уж хорошо они с сестрой жили. Пушинке он на нее упасть не давал, и ребят обожал, все свободное время, бывало, с ними.
— А у вас есть дети? — неожиданно спросил секретарь.
— Двое, — ответила Анна и, взглянув на часы, забеспокоилась: — Батюшки, времени-то уж сколько!
— Да, заговорились… А дети дома одни?.. И никого из взрослых? Ну, тогда поезжайте скорее, вас моя машина быстро домчит! — И, отдав в трубку распоряжение о машине, секретарь вернулся к прерванному разговору: — А насчет Курова у меня к вам просьба: попробуйте вы его со своими ребятами сблизить, а?.. Ну, спешите, спешите… На обратном пути вышла непредвиденная задержка. Машина уже мчалась мимо «Большевички», когда вдруг разноголосо завыли сирены и почти сразу забухали зенитки. Фигура с решительно расставленными руками, возникнув из тьмы, остановила машину. Патруль потребовал спуститься в бомбоубежище. Но тут окрестности огласились длинным сверлящим свистом, все разом повалились в снег, а Анна рванулась во тьму: дети, дети одни! Будто стая гончих, травящая волка, лаяли зенитки. Шум гона то удалялся, то приближался. Белые мечи прожекторов рубились в небе. Разрывы встряхивали землю. Где-то во тьме, и казалось, совсем рядом, посвистывали осколки зенитных снарядов. Они с шипением зарывались в снег.
Анна ничего не видела, не слышала, не ощущала, она бежала. Под ложечкой остро покалывало. Кровь с шумом колотилась в висках. Она думала: лишь бы хватило сил. Дом был уже недалеко, когда прозвучал отбой. И сразу черные фигуры стали выходить из подвалов бомбоубежищ. Люди быстро растекались по подъездам. Уже на лестнице Анна нагнала своих. Впереди, нащупывая во тьме рукою перила, шла Лена. За ней осторожно поднимался Арсений Куров с Вовкой на руках. Голова мальчика в меховой шапке-ушанке была бессильно откинута. Ловя ртом воздух, мать расширенными от ужаса глазами глядела на неподвижную фигурку.
— Что? Что с ним?! — выкрикнула она.
— Чшш, — тихо остановил ее Куров. — Уснул. Пригрелся и уснул.
Анна прижала к себе Лену. Так вчетвером вошли они в квартиру.
— Да, чуть не забыл я, тебе письмо, — сказал Куров, внося вслед за Анной мальчика в ее комнату.
Женщина сразу встрепенулась. Наконец-то оно, долгожданное! Она нетерпеливо ощупывала в темноте конверт: не открытка, не треугольничек с запиской, а толстенное письмо, какие она получала от мужа в первые недели войны. Пока Куров укладывал мальчика, она шарила по углам, отыскивая спички, но когда спичка зажглась, нераспечатанный конверт был равнодушно брошен на стол. Он был надписан не четким, красивым почерком мужа, а неровными, угловатыми буквами. Письмо было от сестры Ксении.
Переживания, усталость, разочарование — все сразу навалилось на Анну. Вылетели из головы и беседа в горкоме, и воздушный налет, и материнские страхи. Она позабыла даже поблагодарить Курова. Жора, где ты, что с тобой? Может быть, раненый лежишь в снегу возле одного из отбитых населенных пунктов, которые называл сегодня диктор? Может быть, ты уже и не живой, завалили тебя комья мерзлой земли?..
Куров постоял у кровати, где, разметав тоненькие ручонки, спал Вовка, сиял с мальчика валенки, стянул шубку, прикрыл одеялом, еще раз взглянул на Анну и, ничего не сказав, вышел из комнаты.
Письмо Анна прочла уже позже. Ксения сообщала сестре, что она и дочь взяли на Ивановской фабрике расчет и на днях выезжают домой.
19
Мать и дочь Шаповаловы возвращались в Верхневолжск в разгар зимы. К этому времени железнодорожники уже восстановили путь, перешили колею, навели взамен взорванных временные мосты, и прядильщица с дочерью ехали поездом.
Посадка в Москве была шумная. Пассажиров оказалось Гораздо больше, чем мест в вагонах. Но дежурный по станции сам подвел Ксению Степановну к группе летчиков, ехавших командой, объяснил, что она депутат Верховного Совета, попросил взять над ней шефство. Неизвестно, что именно — депутатский ли мандат, доброе ли радушие, как известно свойственное людям воздушной профессии, или на редкость красивое и правильное лицо Юноны Шаповаловой — помогло, но летчики выполнили наказ дежурного в лучшем виде.
Один из них успел занять целое купе, другие, энергично действуя локтями и шутками, протолкнули женщин к вагону, и, наконец, последний задержался на перроне и потом подал через окно многочисленную поклажу. И когда поезд тронулся, мать и дочь сидели одна против другой на удобных местах у окна, а летчики, не теряя драгоценного времени, уложив меж сиденьями большой чемодан, мешали на нем костяшки домино.
Юнона тотчас же присоединилась к игре, а Ксения Степановна смотрела в окно и думала, думала, думала. Родные края! Какая в этом великая притягательная сила! Но не опрометчиво ли все-таки поступает она, меняя Иваново, где тихо, где у неё работа, жилье, более или менее налаженный быт, на разрушенный сожженный Верхневолжск. И дочку сорвала с хорошего, полезного дела. Та была инструктором в райкоме комсомола, увлеклась новой работой.