Женя лежала в той же позе, но, взглянув ей в лицо попристальней, Галка увидела, как два прозрачных озерца образовались меж длинных пушистых ресниц. Бледные, точно очерченные губы сестры подобрались и судорожно вздрагивали. Бросив письмо, Галка кинулась к сестре:
— Белочка, ну уж что ты, ну скажи хоть словечко.
— Тише, не буди стариков…
Испуганная Галка теребила, тормошила сестру. Та бессильно, как тряпичная кукла, моталась в ее руках. Только губы сжимались все плотнее, да прозрачная капля, пробежав по лицу, запуталась в белокурых прядях.
— Ну скажи что-нибудь, а то я сейчас сама зареву, — пригрозила Галка.
Бледные губы, разомкнувшись, чуть слышно прошептали:
— Сил нет. — Подбородок съежился, губы продолжали кривиться, но в какое-то мгновение девушке все-таки удалось подавить рыдание. — Не могу, не хочу…
— Да что ты, что с тобой? — жарко шептала Галка, обнимая податливое, какое-то безжизненное тело сестры.
С тех пор как мать, идя в свою больницу, отводила Галку по пути в детские ясли, та привыкла, что всегда рядом есть люди, которые ей посочувствуют, дадут совет, помогут пережить любую напасть. Так было и когда Галка стала пионеркой, так было и теперь, когда в кармане у нее лежал комсомольский билет. Вся эта романтическая история с немцем безумно интересовала девушку. Ведь это ж подумать надо: комсомолец в гитлеровской армии! Прямо как в кино. Здравый Галкин разум с гневом отметал сплетни, кипевшие вокруг сестры. Связь с врагом в военное время. Шутка ли! Да если бы что-нибудь было, не посмотрели бы ни на революционные заслуги бабки, ни на то, что мать на фронте, посадили бы как миленькую. А нет вины, чего переживать, мучиться, копаться в себе?
Жарким, захлебывающимся шепотом обрушивала Галка на сестру все эти такие неоспоримые для нее самой доводы.
— …ну, Белочка, ну, миленькая, ты все дядю Арсю вспоминаешь. Так уж разве можно на него обижаться? Вон дед говорит: что уж с малого, то и с пьяного.
— Юнона, — сказала наконец Женя. — Я сегодня вышла погулять… И вот там, где клуб был, навстречу она с какими-то парнями. И она, она… — подбородок Жени снова начал съеживаться, губы совсем сломались, — она смотрит на меня и делает вид, что не видит… Она теперь секретарь комсомола… в прядильной… Ей… меня… стыдно…
— Ну уж, подумаешь, нашла на кого обижаться… Статуя. По материнскому хвосту уж вверх лезет… Ох, уж мне б ее увидеть! — грозно сказала Галка.
Женя не слушала. Ей снова удалось проглотить рыдание, но ноздри тонкого с горбинкой носа гак и раздувались.
— Ты вот сержанту своему про меня написала. Вычеркни. Сейчас же вычеркни… С твоей сестрой стыдятся здороваться… Ах, как противно стало жить!..
За розовой занавеской давно прервался храп Степана Михайловича и сонное дыхание Варвары Алексеевны. Оттуда доносились короткие вздохи. Но когда Женя выкрикнула эти последние слова, послышался стук ног об пол. В распахе занавеса возникла Варвара Алексеевна, маленькая, худенькая, с взлохмаченными со сна короткими волосами. Она подошла к внучке. Узкие глаза, глаза-угли, казалось, светились.
— Ты что это, девчонка, мелешь! Жить ей противно… Миллионы под оккупацией живут, скольких в эту проклятую гитлерию угнали, а ей дома противно.
Степан Михайлович набросил жене на плечи пальто и хотел было легонько отодвинуть ее от внучки, но Варвара Алексеевна оттолкнула его.
— Уйди, филозоф… А ты, милая, не жди, что тебя жалеть будут.
Женя со страхом смотрела на бабушку.
— Мать, думай, что говоришь, — предупредил Степан Михайлович.
— Потому сейчас и говорю, что все думано-передумано: народ психов не любит. Нет за тобой вины — спорь, убеждай людей, свое отстаивай. Веришь в этого своего немца, верь и доказывай, кто он такой… Нежные больно выросли. Чуть ветерком пахнуло, сейчас же: кхе, кхе, кхе… Шить ей противно! Кормили вас с ложки манной кашей, так вот как пожестче что в рот попадет, зубы-то и крошатся.
Присев на кровать, Варвара Алексеевна положила внучке на лоб маленькую с шершавой ладонью руку.
— Знаю, каково тебе… Так ведь, внученька, слезой-то и пятнышка с кофты, не смоешь… В жизни всяко бывает, но в одно ты верь: правда всегда верх возьмет. Такая у нас страна, Только бороться за нее, за правду, надо, а борясь, наперед всего самой надо верить..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Ксения Степановна Шаповалова не жалела, что вернулась на свою фабрику.
Правда, понятие «фабрика» было теперь больше географическим. Выйдя на следующий день на работу, знаменитая прядильщица увидела перед собой бесформенные руины, в которых только по закопченным осколкам стен можно было угадать былые контуры огромного корпуса, где перед войной работали тысячи людей. Чудом сохранились лишь все пять этажей боковой пристройки, или, как тут говорили, приделка. И на него, на этот уцелевший приделок, и были направлены все усилия и надежды. Об оборудовании заботиться не приходилось. Незадолго до эвакуации города новейшие машины были демонтированы и упакованы в ящики. Из-за перегрузки транспорта в те трагические дни они так и остались стоять во дворе. Оккупанты в городе обжиться не успели. Инженер Владиславлев, разумеется, указал им на эти ценности, но гитлеровцы лишь расставили возле ящиков угрожающие таблички: «Стой! Назад! Зона военных складов!», «Собственность немецкого командования. За расхищение и порчу смерть!», «Подходить запрещено!» Теперь прядильщики выкапывали из-под снега этот бесценный для них клад, по частям переносили машины в сохранившуюся часть здания, перетирали и начинали монтировать на новом месте.
Ксения Степановна пришла в разгар работы. Прядильщицы встретили именитую подругу радостно, с прежним уважением, но, кроме общей для всех работы по переноске, обтирке и монтажу машин, предложить ей было нечего. Не раздумывая, Ксения Степановна получила на складе ватник, стеганые штаны, валенки и, сдав кладовщице на хранение свою одежду, взялась за дело с тем же, а может быть, даже ибольшим увлечением, с каким накануне расставляла дома немногие сохранившиеся вещи. Жилье, где она вчера размещалась, казалось временным: не век тесниться в одной комнате; тут же, в случайно уцелевшем фабричном приделке, предстояло возродить фабрику, где, вероятно, и доведется проработать до пенсии, а то и до самой смерти.
Домой Ксения Степановна возвращалась затемно. Приходила усталая и, не снимая стеганки и валенок, подолгу сидела неподвижно, приходя в себя, не в силах шелохнуть ни рукой, ни ногой. Но постепенно усталость сменялась удовлетворением. И тогда прядильщица с особым удовольствием плескала на себя воду из рукомойника, сооруженного Куровым из артиллерийской гильзы по принципу «здравствуй и прощай», крепко обтиралась полотенцем, подогревала заготовленный с вечера незатейливый обед и, вздремнув с часок, поднималась довольная прожитым днем, бодрая, деятельная, готовая всем помогать.
Юнона Шаповалова тоже нашла свое место. Руководящих комсомольских кадров всюду недоставало. Ей сразу же предложили выбор: или ее назначат инструктором райкома комсомола, каким она была в Иванове, или рекомендуют на пост секретаря комсомольского комитета фабрики, где перед войной работала вся их семья. Юнона предпочла, как она выразилась, «низовую работу»: там сама фамилия — Шаповалова — будет помогать ей. Её избрали секретарем комитета, и она с головой ушла в свои дела.
Вернувшись поздно, полная впечатлений, она усаживалась за стол и с набитым ртом советовалась с матерью о том, как ловчее, раньше других комсомольских секретарей «провернуть» какое-нибудь интересное дело, на что-нибудь откликнуться, «мобилизнуть» комсомольцев, рассказывала, как их организацию хвалили в райкоме и какую заметку собираются тиснуть о них в га-эете «Смена». Отдыхая, прядильщица любовалась дочкой, радовалась ее успехам, восхищалась ее энергией. То, что у Юноны так все хорошо ладилось, даже как-то смягчало постоянную тревожную озабоченность Ксении Степановны о муже и о сыне Марате, воевавших на разных фронтах.