Копаться в затёртом я не стал, обошёл по самому краешку, куда чужая рука не полезла, потому что незачем. И на самом этом краешке кое-что осталось. Фигура в стороне от пропускного пункта. Боец на голову выше прочих, руки чуть не до колен, стоит и курит.
Я отпустил старшего и выглянул в коридор, обращаясь к коменданту крепости:
— Есть у вас боец ростом на голову выше любого в гарнизоне, руки длинные, сутулый, а ещё он иногда курит у ворот?
— Из третьего взвода это, — комендант даже не задумался. — Как его… каланча. Федотов, сапёр. Он весь день вечно у ворот околачивается.
— Зови.
Вскоре в допросную вошёл Федотов, пригнувшись под низкой притолокой. Он был и правда каланчой. Сел, куда показали, сложил длинные руки на коленях. Смотрел на меня без страха, с тем спокойным любопытством, с каким глядят люди с чистой совестью.
— Вчера под вечер у ворот стоял? Курил?
— Стоял. Я там всегда стою, — Федотов пожал плечами. — А что?
— Ничего. Смотри на мою переносицу и не думай ни о чём.
Я положил ему на виски свои ладони и начал задавать наводящие вопросы, ловя в голове образы. Газлайтер тут явно не побывал. То ли не заметил долговязого в стороне, то ли рассудил, что курящий от скуки сапёр не в счёт. Зря.
Память у Федотова оказалась ленивая, вечерняя, скучающая, и в этой скуке между затяжками отпечаталось: через пропускной пункт прошли люди. В плащах. В чёрных, инквизиторских. Шли со стороны мёртвого города, пешком, не таясь, и свернули вглубь, к станции. Сколько их — двое, трое, больше — Федотов не считал, ему до них дела не было. Лиц не разглядел: к нему были боком. А что разглядел, уже плыло, теряло края, растворялось.
Так память и работает. Она не хранит в себе лишнее — форматирует. Ночью, во сне, перебирает прожитый день и раскладывает по папочкам, что-то оставляет, а остальное в труху. Плащи Федотову важными не показались, мало ли кто ходит через ворота. Спал он крепко, и во сне память ужала увиденное до одного образа: «плащи». Прошли какие-то в плащах. Ни лиц, ни числа, ни походки. Туман.
И туман этот с каждой ночью будет становиться всё гуще и гуще. Ещё ночь-две — и от «плащей» останется лишь голое место, а долговязый честно скажет, что ничего особенного не видел. Часы работали против меня, и с каждой ночью работали всё верней.
Я убрал руку. Сложить удалось немного, но и того, что сложилось, хватало с лихвой.
Внушение. Настоящее, тяжёлое: вложить десятерым чужой приказ и гнать их в бой — это не «подтереть лишнее ради свидетеля». Это ересь: за такое весь род идёт на каторгу, а самого менталиста ждёт нож. Запрет знает наизусть каждый маг жизни. И кто-то переступил его, не поморщившись.
Переступил не один.
Плащи во множественном числе. Инквизиторские. За той ночью стоял не одинокий выродок с даром, а несколько человек — своих, орденских, прошедших крепость в открытую, мимо часовых, которым потом аккуратно почистили головы.
Здесь я их не достану. Ушли ещё вчера, след с каждым часом стынет, а последний уцелевший обрывок тает в голове долговязого сапёра. Значит, надо спешить и доложиться тому, кому доверяю.
Я вышел из допросной на улицу немного подышать и снова столкнулся с Полуниным.
— А спутницы вашей нынче не вижу, — сказал он вскользь. — С ней всё хорошо? Здорова?
— Здорова.
— Ну и славно. Берегите вы её, Игорь Юрьевич. Такое беречь надо.
Дар у старика редкий — видеть чужие способности. В переходе, в поезде, он не мог не уловить, как на долю секунды гаснет вокруг Марии глухая тишина от медальона. Я мог спросить тогда, мог спросить сейчас, но не спросил о её даре. Каждый волен говорить или молчать, а копаться вслух в чужом не принято, этот неписаный устав старше самого ордена. Полунин сказал ровно столько, сколько ему позволяла медицинская этика, и ни словом больше.
— Берегу, — ответил я.
Машу помянули, и она тут же появилась во дворе. Полунин проводил её взглядом и ничего не сказал. Амулет на шее работал, держа все секреты при ней.
— А мы скоро поедем дальше, — он кивнул вглубь галереи, где студенты с зелёными кантами что-то живо обсуждали. — Ждём, когда отмашку из Балтийска дадут. Довезу вот этих до «Братска», покажу настоящую работу в поле и, пожалуй, всё, последняя моя практика. Тяжело уже с ними.
— Вы это в прошлом году говорили, — отозвался подошедший к нам аспирант, услышавший конец разговора. — И в позапрошлом. Каждый выпуск вы нас на кафедре этим пугаете, что бросите. Вы, Иван Михайлович, из тех, кто преподаёт до последнего.
Полунин заворчал про непочтительную молодёжь, а сам спрятал в седую бородку улыбку. Юра не ошибался. Старик когда-то ходил в боевых магах, ведь седьмой уровень на пустом месте не растёт, а потом сменил поле боя на аудиторию, и, судя по тому, как вились вокруг него студенты, нашёл там второе призвание.
«Братск». Я запомнил и это, хотя пока не знал зачем.
Мария подошла и увела меня, ссылаясь на последний поезд, уходящий вскоре. Пропустим — сидеть придётся до утра, а здешнюю ночь я больше видеть не хотел. Мы зашли за Анной и Захаром и отправились на вокзал.
Захар, ещё когда мы приехали, обронил, что позаботится о билетах, я и не стал спрашивать.
Состав подали уже в сумерках. Паровоз, пассажирские вагоны, а в хвосте не один почтовый, как водится, а целых три: серо-зелёные, глухие, с имперским орлом по борту. Я отметил это ещё издали.
По перрону я толкал вокзальную багажную тележку с брезентовым тюком — всем, что осталось от моего «Урала», Захар рядом катил «Иж» Маши, а девушки шли следом, о чём-то тихо общаясь.
Первый почтовый встретил нас распахнутой дверью и мешками с корреспонденцией. У второго Захар остановился, отпёр замок своим ключом и откатил дверь во всю стену, ставя сходни.
— Закатываем.
Внутри почтой не пахло. Это был настоящий гараж: верстак, инструмент по стенам, крепления в полу. У дальней стены стоял автомобиль — «Руссо-Балт», модель, которая выпускалась лет тридцать назад. Бронированный и отполированный до заводского блеска, места рядом оставалось ещё как минимум на два таких же. «Иж» вкатили по сходням и закрепили ремнями к скобам, тюк уложили следом.
Я взялся выкатить тележку назад, на перрон, вернуть на станцию.
— Оставь, — Захар махнул рукой. — Поедет с нами.
Поедет с нами. Вот так запросто о казённой тележке с казённого перрона.
Прошли в соседний вагон. Захар прикрыл за нами дверь и щёлкнул выключателем, вагон наполнился тёплым электрическим светом ламп под абажурами.
Гостиная: диваны из тёмной кожи вдоль стен, стол из светлого дерева, привинченный к полу, ковёр с высоким ворсом. Дальше по коридору двери отдельных купе, и за приоткрытой ближней виднелась настоящая кровать, не полка. В таком вагоне можно прожить неделю, ни в чём себе не отказывая, и никому снаружи не догадаться, что за глухим почтовым бортом вообще едут люди. Я видел такое однажды, на картинке в отцовском журнале, так ездил по своей дороге Кирилл Павлович Пестов, основатель здешней железной дороги. Вагоны, выкрашенные под почтовые, чтобы возить себя и родных незаметно для чужого глаза.
Мария обвела взглядом кожу, дерево, лампы. Потом медленно повернулась к мужчине.
— Захар Васильевич, — сказала она. — И как всё это понимать?
Захар положил широкую ладонь на светлое дерево стола, как здороваются со старым знакомым, и поднял на нас глаза.
Глава 3
— Долгая история, — сказал Захар, — и невесёлая.
Под его слова вагон мягко потянуло вперёд. Пол под ногами ожил, качнулись абажуры, и перрон за окном тихо поплыл назад. Так трогаются почти все составы в колониях: мягко, без толчков.
— У нас впереди вся ночь, — сказал я.
Захар вздохнул и повёл рукой, мол, присаживайтесь. И занял место на одном из кожаных диванов, стоящих у окна друг напротив друга. Мы расселись: я с Марией по одну сторону, Захар с Анной по другую.
Повисла тишина, не тяжёлая, скорее неловкая. Все за этим столиком понимали, какой разговор впереди, и никто не торопил Захара начинать.