Ваша Симона
36. Вторник, 7 октября 1947 г.
Нельсон, любовь моя, Париж так прекрасен в этот миг, что просто невозможно не быть счастливой и полной надежд. Надежды увидеть Вас, провести с Вами дни, недели, месяцы, надежды привезти Вас в этот дивный город и показать Вам улочки, которые я так люблю. Вчера днем бродила по Бельвилю и Менильмонтану, это два бедных и оживленных квартала на севере Парижа, расположенные на холмах; там масса заброшенных домиков на заброшенных улочках. Вам бы понравилось. Продолжаю быть паинькой, работать и думать о Вас. Ничего особенного со мной за это время не произошло. Вместе с Сартром, Камю, старым Андре Жидом и другими писателями участвовала в собрании, посвященном африканским проблемам. Во французских колониях чернокожих эксплуатируют еще больше, чем в Соединенных Штатах, и один из них попросил помощи у белых писателей. Однако парадоксальным образом чернокожий этот — христианин, набожный, кроткий, ультраконсервативный, в то время как мы все — крайне левые. О Франции и о свободе он рассуждал в выражениях чрезвычайно вежливых, высказывая надежду, что с помощью французского народа чернокожие улучшат свое положение, не прибегая к революции, не выталкивая белых за дверь. Нас же этот тип привел в ярость, потому что произвел впечатление некоего коллаборациониста. Мы ответили ему, что Франция опозорила себя в колониях и что все белые колонизаторы — мерзавцы. На это наш чернокожий отреагировал без всякого восторга. Ричард Райт{69} тоже был раздражен, когда тот высказался об американских чернокожих как об африканцах. Райт мне очень нравится, и, кроме того, я стала так сентиментальна, что достаточно мне услыхать американскую речь, как я тотчас же прихожу в восхищение; поэтому я очень обрадовалась, когда он явился на террасу в «Де Маго», где я работала. Его как будто устраивает жизнь во Франции, несмотря на нехватку пищи, угля, бензина, и он упорно работает над своим романом. Но мы, особенно Сартр, думаем, что Вы правы, утверждая, что он все принимает слишком всерьез и считает все слишком «важным».
Вчера ужин с Безобразной женщиной. Она принесла мне последнюю часть своего дневника (обо мне): это сделано превосходно. Язык у нее чудесный, и она, одинокий человек, лесбиянка в глубине души, гораздо смелее всех известных мне женщин, смело выбирает темы, смело пишет. Почти всех женщин-писателей отличает некоторая робость, даже и в чисто литературном плане, пресность, излишняя деликатность, если Вам понятно, что я имею в виду. Эта же, обладая чисто женской чувствительностью, пишет, как мужчина. Мне приятно, что смогла быть ей полезной, помогла опубликовать ее книги, вселив в нее уверенность, а теперь многие критики и серьезные писатели уже начинают очень высоко ее оценивать, и это так важно в трагическом одиночестве ее жизни. Знаете, она считает себя настолько безобразной, что не хочет спать ни с мужчиной, ни с женщиной, хотя честно признается, что испытывает в этом потребность; она с нетерпением ждет наступления старости. Надеется, что меньше будет во власти секса и, следовательно, станет спокойнее! Не хотелось бы мне оказаться на ее месте. Она говорила со мной о любви в замечательном и волнующем тоне: она говорит, а я слушаю, как будто речь не обо мне, а на самом деле это как бы и обо мне тоже. Она говорит исключительно о себе, что не мешает ей время от времени восклицать в отчаянии: «Что же мы все время говорим обо мне! Давайте поговорим о Вас!» И, разумеется, тем самым она лишает меня всякого желания этим заниматься. В любом случае, я не стала бы никогда этого делать, ибо почти никогда ни с кем не говорю о себе. Самое тягостное — слушать о невозможности для нее видеть любимое существо, о странности неожиданного присутствия этого существа и далее в таком же роде. Я же думала о Вас: о Вас, кого я так хочу видеть, кого мне не хватает и кто может сделать меня и счастливой, и несчастной; если бы только она это знала, как это было бы ужасно для нее! От меня она не ждет никаких проявлений любви, но испытала бы адские муки, лишь вообразив, что я могу любить кого-то другого. В конце она захмелела. И когда официант попросил нас уйти, потому что пора было закрывать, и она поняла, что надо прощаться, она чуть не лишилась чувств. Только не говорите мне, что я не должна больше ее видеть, ведь, несмотря ни на что, встречи со мной раз в месяц и уверенность в том, что мне нравятся ее книги, придают ее жизни хоть какой-то смысл. Да и она тоже нравится мне, даже очень, но как это мало — очень нравиться — для того, кто требует любви. Для меня было бы катастрофой, если бы я Вам «очень» нравилась, и не более того.
Среда
С любовью к Вам, мой крокодил. Вчера вечером — Ваше письмо; прочла его, вернувшись из ночного кабачка, и тотчас заснула. Я Вас люблю.
Выставлялась одна моя приятельница. Очень хорошенькая, можно даже сказать красивая женщина{70}, но очень скверный художник. Грустное зрелище: все знали, что живопись ее ничего не стоит, картины смотрели в полном молчании, и она тоже знала, что они ей не удались. Тогда, чтобы как-то ее ободрить, мы пригласили ее вместе с мужем, одним американским скульптором, выпить виски и съесть кускус. Муж привел меня в поэтическое настроение, поскольку то была его последняя ночь в Париже перед отлетом в Нью-Йорк. Америка казалась такой близкой, стоило лишь подумать, что в четверг он уже будет там, а между тем Вы были от меня далеко, как никогда. Они предложили нам организовать путешествие на каноэ по великим канадским озерам, а я втайне была горда и счастлива: «Если только возлюбленный мой крокодил того пожелает, я предпочту скорее остаться в пределах падающего на него солнечного луча, нежели отправиться на самые прекрасные озера в сопровождении самых милых людей». Ночное кафе, о котором идет речь, открылось накануне, совсем рядом со мной{71}, испанский танцор никуда не годится, поют отвратительно, но в воздухе витает некая теплота и веселость. Я повстречала там множество друзей, потому что ночами мы в Париже ходим по одним и тем же местам, и весь вечер с огромным удовольствием говорила по-английски.
Теперь за работу. Так скверно с Вашей стороны ни разу не появиться в моих ночных сновидениях, зато потом среди дня то и дело возникать, улыбаться, разглядывать меня, разговаривать со мной и целовать в самых неподходящих обстоятельствах. До свидания, от этого до следующего письма пройдет много времени, так как это дошло быстро. Да, мне понравились рассказы о Филиппинах.
Позвольте мне прильнуть к Вам надолго. Je vous aime, mon amour{72}.
Ваш лягушонок и Ваша Симона.
Совершеннейшая неправда, будто бы я все время говорю одна, обрекая Вас на безмолвие. Вы трещите со мной на равных, и так несправедливо, что Вам снятся такие сладостные сны.
37. Четверг, полночь, 9 октября 1947 г.
Возлюбленный мой крокодил, так приятно писать Вам, лежа в постели и собираясь заснуть.
Вчерашний вечер был настоящим испытанием. То есть в некоторой степени испытанием. И все из-за Кёстлера: с ним и его женой мы провели вечер у Камю. Жена Камю приготовила вкусный ужин, мы принесли кучу бутылок с вином и прочим спиртным, и началось все довольно мило. Но Кёстлер порой ни с того ни с сего становится удручающе серьезным, без тени юмора. Ему захотелось порассуждать о политике и науке, он злился, оттого что мы избегали подобных сюжетов, поскольку изначально было ясно, что полностью не согласны по всем вопросам. И, кроме того, он пригласил одного чудовищного американца из круга «Партизен ревью», приверженца политики Трумэна, который что-то там делает в американском посольстве, похоже, шпион. От него нас всех тошнит. Он еврей и при этом антисемит, ненавидит негров и прочее. Мы говорили Кёстлеру, что не потерпим этого типа, и вот он тут как тут. Мы изводили его всеми возможными средствами, и, когда он ушел, Сартр не смог скрыть своего отвращения. Кёстлер же привечает его по той причине, что он антикоммунист. А я нахожу, что сходить с ума по первому встречному только потому, что он антикоммунист, так же нелепо, как быть слепо преданным идеям коммунизма. Кёстлер выпил лишнее, впал в страшную ярость, ополчился против Сартра и ушел, заявив: «Отныне мы враги!» Это было ужасно глупо, но он бывает очень гнусным. Я не сожалею о случившемся. В целом вечер оказался невыносимо скучным, хотя Камю был очень мил и весел. Кёстлер испортил все удовольствие, убил весь юмор. Я много пила, но держалась неплохо. Так как легла я только в три часа ночи, проспала все утро, при этом угрызениями совести не мучалась, поскольку работала всю вторую половину дня. Продолжала свой текст о Нью-Йорке, и странным образом Чикаго совершенно зачеркнул в моей памяти воспоминания о Нью-Йорке, в Чикаго помню все, а Нью-Йорк померк. Мне это неприятно, так как хотелось бы написать и о Нью-Йорке.