Я заказала такси, чтобы совершить большую поездку, все было заранее организовано, вот только такси не пришло. Ярость. Должно быть, трудно жить в таких условиях, не впадая в ярость против чернокожих; но, с другой стороны, может ли вообще тут находиться приличный человек из белых? Все белые, с кем довелось встречаться, ужасны, у них сознание рабовладельцев, они опасаются здешней мощной компартии, а негры по горло сыты колонизацией. Политика здесь — игра, столь же увлекательная, сколь и опасная{254}.
Мне захотелось узнать побольше о проказе, это к нашему ночному разговору на веранде в Вабансии. Я посетила деревню прокаженных, в действительности, больницу, где некоторые больные живут в хижинах вместе с семьей. Самые тяжелые лежат на кроватях в обшей палате, большинство же просто принимает лекарства, продолжая нормальную жизнь. Врач утверждает, что сейчас проказа очень хорошо лечится. Он показал мне фотографии больных до и после лечения, и хотя гарантий полного излечения нет, фотографии впечатляют. Во Французской Западной Африке насчитывается 200000 прокаженных, тысячи живут непосредственно в Бамако, что не слишком-то радует. Я видела больных собственными глазами. Неприятное зрелище. Увидеть, как закалывают свинью, и то лучше.
Куда более радостное впечатление произвел рынок, он даже лучше, чем у индейцев, благодаря веселым, говорливым негритянкам, восхитительно одетым и украшенным золотыми драгоценностями и хвостиками из волос. Я купила там множество занятных безделушек для моего борделя на Бюшри: оправленные в кожу страусиные яйца, экстравагантные кожаные сумки и прочее. Другим, но зловещим зрелищем были необычайного вида заключенные, которые строят зоосад для львов и змей: обнаженные, свирепого вида, лица и тела — в насечках. Лишь немногие из них сидят за банальное воровство, грабеж или убийство. Большинство же — за убийства ритуальные, так как вопреки строгому наказанию они по-прежнему практикуются в многочисленных деревнях, где детей живыми бросают на съедение крокодилам, старикам дают яд и пожирают их и т. д. Белые в таких местах не появляются.
Воскресенье. Дакар
Ужасная дикая Африка. С удовольствием приземлилась наконец в настоящем городе, Дакаре, впрочем, довольно уродливом, наполовину белом, наполовину черном, напоминающем о Вашей американской сегрегации нестаром Юге, правда, менее выраженной. Какое облегчение после Бамако, этого потного ада, снова видеть Атлантический океан, наслаждаться свежим бризом, спать под одеялом! Через два дня самолетом в Касабланку, там я надеюсь найти то, чего больше всего хочу, — письмо от Вас. Ненавижу оставаться в неведении, ничего не зная о Вас, ненавижу плохие сны. Из Касабланки Сартр отправится в Париж, а я совершу небольшое паломничество в Фес, в одиночестве, чтобы вспоминать и ожидать. Я жду, милый, жду Мичиганского озера, постели на Вабансии, рук Нельсона.
Знаете ли Вы «Великое проклятье» Александра Секстона, который был членом КП в Чикаго примерно в то же время, что и вы? На мой взгляд, отличная книга. Хотелось бы мне знать, что Вы о ней думаете, как, впрочем, и множество других вещей, касающихся Вас, любимейший мой во всех странах. Потного или свежего, люблю, люблю, люблю Вас, мой Нельсон.
Ваша Симона
180. Касабланка, среда, 3 мая 1950 г.
Нельсон, любовь моя. Наконец-то Ваше письмо из Чикаго, от 26 апреля, после целого месяца молчания… Конечно же, часть Вашей остроумной прозы затерялась где-то в Сахаре и теперь служит развлечением для негров, когда они жрут друг друга. Итак, Вы живете, как всегда, глупой и страшно занятой жизнью, но сверх того сведения о Вас не слишком обширны. Скажите мне, получили Вы или нет апрельский номер «Т.М.» с отрывком из Нельсона Олгрена в переводе Боста, Сартра и Бовуар под именем Гийонне? Хорош ли французский язык, по Вашему мнению? А как обстоит дело с домиком? Что Вы делали в Нью-Йорке при смокинге?
Идея сентиментального паломничества в Фес оказалась неудачной. Если бы почта пришла до поездки, путешествие могло бы показаться приятным, но оттого, как все было, просто сердце разрывалось. Я шла по улочкам, которые так нравились нам обоим, где вместе мы были счастливы, я слишком сильно желала Вас, чтобы получать удовольствие от чего бы то ни было. Я просто умирала от желания зарыдать. После Вашего письма я ожила. Узнайте же, что в Марокко горшки вот-вот исчезнут из-за Ваших американских кастрюль из белого металла. Арабы отдают им предпочтение перед своей тонкой и красивой керамикой.
В Касабланке виделась с моей сестрой и ее мужем. Мне было совсем не весело; дела их идут неважно. Ему не везет: за что бы ни взялся, все проваливается, так уж выходит. Вероятно, они вернутся во Францию, без средств, в безработицу и в подавленном состоянии. У меня все это вызывает страшную тоску, мечтаю только о том, чтобы скорее возвратиться в мой притончик на Бюшри. Если Вы еще не передумали, то через два месяца Вы сможете обнять меня вживе, теперь два месяца пролетят быстро. Посылаю Вам счастливой любви, много, много любви: возьмите себе всю.
Ваша Симона
181. Париж. 1 мая 1950 г.
Мой милый, дорогой, любимый. Еще одно письмо в Касабланке и два толстых, которые сойдут за три, в Париже! Да, в конечном итоге, Вы действительно «славный малый». Я горжусь тем, что госпожа Рузвельт лобзала Вас в «Уолдорф Астории», но, пожалуйста, не надо смокинга при нашей встрече, иначе я тотчас улечу обратно. Знаете, на кого Вы похожи? На Гарольда Ллойда{255} — единодушная реакция Сартра, Боста и моя на Ваши смешные фотографии. Я хочу вновь обрести человека, сидящего в маленьком гроте, человека с лицом не от мира сего, хмурым, затуманенным и нежным, человека с осенних чикагских улиц, того, кто живет в моем сердце. Вы выглядите так, мой дорогой, как будто очень много работаете, работа Вас изменила? Ровно год назад, день в день, Вы появились на улице Бюшри, в шляпе.
Под конец моего пребывания в семье сестра и ее муж проявили невероятную любезность — отвезли меня на машине в Рабат и в Марракеш, весной — это прелесть: на вершинах гор снег, а в садах и на улицах — цветущие кусты.
Возвращалась в Париж ночным самолетом. Не знаю почему, вдруг страшно заволновалась и подумала: не хочется умирать, до того как еще раз поцелую Нельсона, нет, нет, не хочется! И вот я жива.
Париж показался мне отрадой. И как это люди, которым выпало жить в Париже, уезжают за границу? Что им еще нужно? Отличная кухня, прекрасная погода, симпатичные и цивилизованные белые люди; ни тебе автобусов, ни самолетов, гуляй себе да работай. Надо быть дураком, чтобы покинуть свой дом. Я снова вместе с Сартром и Бостом, с той самой минуты, как я ступила в Сен-Жермен-де-Пре, меня фотографируют, у меня берут интервью. Ничего не изменилось, я могла бы и не трогаться с места. И но мне самой после стольких увиденных голых негров и закутанных в ткани женщин тоже ничего не изменилось; все такая же дура и люблю Вас больше жизни. Редко когда любовь эта настигает меня так яростно, как в последние несколько дней, когда даже прикосновение к Вашим письмам, столь долгожданным, переполняет меня счастьем.
Нельсон, Нельсон, Нельсон, Нельсон. Теперь уже правда скоро. Скоро буду спать в Ваших горячих любящих руках. Я так хочу их, хочу Ваше плечо, Ваш рот и все остальное. Я влюблена в Вас.
Ваша Симона
182. 10 мая 1950 г.
Нельсон, любовь моя. Хочется написать Вам любовное письмо. Обычно я ими не злоупотребляю, как и телеграммами, зная, что Вы не слишком это любите. Хотя я не забыла, как ангельски вели Вы себя в прошлом году, когда мне захотелось поехать в Амальфи: «Поедем, чтобы доставить мне удовольствие». «Хорошо, пусть так», — согласились Вы с некоторой неохотой и все же с милой улыбкой. Ну, так я пишу Вам, чтобы себе доставить удовольствие. Я так сильно люблю Вас, что просто необходимо об этом сказать. С какой стати я должна запретить себе немного глупой сентиментальности? Может, это из-за даты (10 мая), может, из-за парижской весны, подобной всем прежним веснам, или из-за фотографии белочки, может, из-за Ваших писем. В общем, во мне поселилось то безумие, которое возникает у меня иногда в Ваших объятиях во время грозы, когда я люблю Вас слишком сильно, а Вы приговариваете: «Ну вот, хорошенькое дело!» О, Нельсон, я плачу, как в день 10 сентября, когда Вы сели в самолет — не знаю, от радости или от горя, — потому что, с одной стороны, Вы становитесь ближе (два месяца и шесть недель осталось), а, с другой, остаетесь так далеко. Сегодня вечером мне так важно сказать Вам о своей любви, как если бы утром я должна была умереть. Знаю, что Вы способны меня понять, несмотря на то, что будто бы никогда не теряете головы и всегда держите означенную голову в холоде, вместе с сердцем, сохраняя здравый смысл.