Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Мэтью, — сказала я тихо.

— М.

— Оуэн знает.

Его рука на моей спине замерла.

— Я видела, как он смотрел, — сказала я. — Весь вечер. Он всё понял. Про нас.

Долгая пауза. Я почувствовала, как он собирается — как возвращается броня, слой за слоем, — и мне стало жалко того, отпустившего, которого я видела минуту назад.

— Я разберусь, — сказал он наконец.

— Как?

— Не думайте об этом. — Он приподнял моё лицо за подбородок. — Это моя работа — разбираться. Ваша работа — не бояться. Хорошо?

— Хорошо, — сказала я.

Но я боялась.

Потому что я видела лицо Оуэна, когда он поднимал стакан. И я знала, что «я разберусь», сказанное вот так спокойно, у этого человека, может означать что угодно, — и что не всё из этого «что угодно» мне понравится.

Глава 16. Февраль

Глава 16. Февраль

Февраль я не помню целиком.

Он слился в одно — снег за окнами, тёплый свет опенспейса, двойная жизнь, от которой у меня всё время слегка кружилась голова, как у человека, который живёт на два часовых пояса.

Днём мы были чужие. Он проходил мимо, не глядя. Я сдавала отчёты через Ренату. Мы разыгрывали это так хорошо, что иногда мне самой начинало казаться — а было ли что-нибудь вообще, или я всё придумала, эту его руку, этот его голос, «хорошая девочка» мне в волосы.

А вечерами — или в обед, или в те украденные десять минут, когда этаж пустел, — была другая жизнь.

Он брал меня везде.

Я не узнавала себя. Милая неловкая Лира, которая три месяца назад приехала из Джерси-Сити с контейнером обеда и добрым сердцем, — эта Лира теперь знала, в каком углу серверной не работает камера, и что архив запирается изнутри, и что если задержаться после восьми, весь двадцать второй этаж — ваш, и стеклянные переговорные с опущенными жалюзи становятся чем угодно.

Серверная была холодная, гудящая, и там ничего не было слышно даже вблизи, и он однажды взял меня прямо там, прижав к стойке с оборудованием, и гул заглушил все звуки, и я потом три дня краснела, проходя мимо той двери.

Архив был тёплый, пыльный, без окон, со светом по датчику движения — и если не двигаться, свет гас, и он однажды заставил меня стоять неподвижно в темноте, пока сам делал со мной то, от чего не двигаться было невозможно, и свет то вспыхивал, выдавая нас, то гас, и это было мучительно и восхитительно.

Его кабинет — стол, который я теперь не могла видеть спокойно.

Один раз — самый страшный — под этим столом.

Это была его идея, конечно. Он написал: «Зайдите с папкой по Гринлейн. У меня звонок с комитетом, но это ненадолго». Я зашла, с папкой, и он запер за мной дверь, опустил жалюзи, и я думала — обычное, быстрое, между делом, — а он усадил меня на пол, под стол, и сказал: «Комитет через минуту. Не издавайте ни звука».

И включил громкую связь.

Я сидела под его столом, в темноте, между его коленей, и слушала, как восемь человек из кредитного комитета обсуждают какую-то сделку, и его голос — ровный, властный, скучающий, — а сама делала с ним то, чего эти восемь человек никогда бы не заподозрили. И самое невероятное было в том, что его голос не изменился. Ни на секунду. Ни на полтона. Он отвечал на вопросы, задавал свои, спорил о процентах, а я была там, внизу, и старалась изо всех сил вывести его из этого проклятого спокойствия, и не могла.

Только один раз — один-единственный — в середине фразы он на долю секунды запнулся. «Мы согласны на... — пауза, — на предложенные условия». И всё. Больше ничего. Он положил трубку, а потом посмотрел на меня сверху вниз, вытащил из-под стола, посадил к себе на колени и сказал: «За эту паузу вы мне ответите». И я ответила.

Это было такое чистое, концентрированное проявление его контроля, что я потом сама не поверила, что мы это сделали.

Мы были как наркоманы.

Вот честное слово. Чем больше было, тем больше хотелось, и риск не отпугивал, а наоборот — раззадоривал, и мы оба это знали, и оба не могли остановиться. Каждый раз мы говорили себе «в последний раз, это слишком опасно», и каждый раз находили новый угол, новые десять минут, новый предлог.

Я влюблялась всё сильнее. И он — я это видела — тоже, хотя ни разу не сказал этого слова.

Он показывал по-другому.

Он заказывал мне обед, когда я забывала поесть. Он однажды заметил, что я мёрзну в тонком пальто, и на следующий день на моём стуле лежал шарф — дорогой, кашемировый, без записки, но я знала. Он запоминал всё, что я говорила, — мою маму, мою прошлую работу, то, что я боюсь высоты и люблю грозу. Он не говорил «я тебя люблю». Но он знал, какой сэндвич я люблю, и это было почти то же самое.

А ещё был один день, который я запомнила отдельно.

Обычный вторник. Планёрка, отчёты, серое небо за окнами. Я сидела за своим столом и работала, и вдруг телефон дрогнул.

«Через пять минут в переговорной номер три. Захватите папку по любому делу, для вида.»

Я похолодела и загорелась одновременно. Переговорная номер три была в дальнем конце, стеклянная, как все, но с жалюзи, и в обеденное время туда никто не заходил.

Я взяла первую попавшуюся папку и пошла, стараясь идти спокойно, будто по делу. Сердце колотилось. Мимо прошла Рената — я улыбнулась ей, самой обычной улыбкой, и внутри всё сжалось от того, как легко я теперь вру лицом.

В переговорной он уже опустил жалюзи наполовину — так, чтобы снизу казалось, что идёт рабочая встреча, а сверху ничего не видно. Он стоял у стола, и когда я вошла и закрыла дверь, он не сказал ни слова — просто посмотрел, и этого взгляда было достаточно.

— У нас восемь минут, — сказал он. — В обед сюда придут в двенадцать сорок. Сейчас двенадцать тридцать две.

— Восемь минут, — повторила я. — Вы серьёзно?

— Мне хватит, чтобы вы забыли, как вас зовут, — сказал он. — Идите сюда.

И мне надо было бы возмутиться, сказать, что это безумие, что за стеклом весь отдел, что нас поймают, — а вместо этого у меня подкосились ноги от одних его слов, и я пошла.

Он посадил меня на край стола, спиной к матовому низу жалюзи, лицом к нему, и задрал юбку, и его рука была быстрой и точной, и я закусила костяшки пальцев, чтобы не издать ни звука, потому что в трёх метрах, за тонким стеклом, ходили люди, шумел принтер, звонили телефоны — целый рабочий день шёл своим чередом, а я сидела на столе переговорной с задранной юбкой и его рукой между ног и смотрела через щель в жалюзи на макушки коллег.

Риск не пугал. Он разгонял. Каждый силуэт за стеклом, каждый шаг в коридоре — всё это не гасило, а поднимало, и я кончила меньше чем за пять минут, беззвучно, вцепившись зубами в собственный кулак, глядя ему в глаза.

Он привёл меня в порядок, поправил на мне юбку, вернул папку в руки.

— Идите первая, — сказал он, дыша ровно, будто ничего не было. — И, Лира.

— Да?

— У вас всё на лице написано. Умойтесь по дороге.

Я вышла из переговорной в двенадцать тридцать девять, за минуту до того, как туда пришли на встречу, — с папкой, которая была мне не нужна, с горящим лицом, на ватных ногах, — и пошла в туалет умываться, и в зеркале на меня смотрела женщина, которую я всё ещё не до конца узнавала.

Вот такой был февраль.

Я стала бывать у него.

Не часто — мы были осторожны, — но иногда, поздними вечерами, вместо Астории машина везла меня в Трайбеку, в его пустую квартиру над городом. И каждый раз я приносила что-нибудь: то еды, то чаю, то однажды — цветок в горшке, который поставила на голый подоконник, и он посмотрел на этот цветок как на инопланетянина, но не выбросил. Квартира медленно, по крупице, переставала быть совсем уж нежилой.

Но пустой она всё равно оставалась. И однажды, поздно, стоя на его стерильной кухне, я открыла шкаф — и увидела то, что раньше не замечала. Одну чашку. Одну-единственную, белую, на пустой полке.

— У тебя одна чашка, — сказала я.

Он посмотрел на меня, и что-то дрогнуло в его лице.

31
{"b":"976678","o":1}