Лифт поднял нас высоко. Он открыл дверь своим ключом, пропустил меня вперёд, зажёг свет.
И я вошла — и остановилась.
Квартира была огромная. И пустая.
Не в смысле «мало вещей» — а по-настоящему пустая, как бывает пусто в местах, где не живут. Огромные окна во всю стену, без единой шторы, и за ними — весь ночной город, река, огни другого берега. Дорогой диван, на котором, кажется, ни разу не сидели. Стол. Пара стульев. И всё. Ни книг. Ни картин. Ни фотографий. Ни единой мелочи, которая говорила бы, что здесь живёт человек, а не просто ночует между делами.
Я медленно прошла по комнате. Мои шаги отдавались эхом.
— Вы здесь давно живёте? — спросила я.
— Шесть лет.
Шесть лет. Я обернулась к нему. Шесть лет — и ни одной книги, ни одной фотографии, ни одного следа. Как будто он въехал вчера. Как будто в любой момент готов съехать и не оставить ничего.
— Тут... — я подбирала слово, чтобы не обидеть, — тут просторно.
— Тут пусто, — сказал он ровно. — Можете не деликатничать. Я знаю, как это выглядит.
Он снял пальто, повесил, ослабил галстук. И в этой пустой квартире, в тусклом свете, он вдруг показался мне другим — не грозным директором, а очень одиноким человеком, который построил себе красивую пустую коробку над городом и живёт в ней один, между работой и работой.
— Хотите чаю? — спросил он. — Или... — он усмехнулся, — у меня, честно говоря, почти ничего нет. Вода. Виски. Кажется, где-то был чай, но я за него не поручусь.
Я прошла на кухню.
Она была стерильная, как в шоуруме. Дорогая техника, которой явно не пользовались. Пустые полки, пустые шкафчики. Ни следа еды, ни следа человека — будто он не ел здесь никогда, будто и не жил.
Я смотрела на эту стерильную пустоту, и у меня почему-то сжалось горло.
— Вы что, вообще тут не едите? — спросила я.
— Ем в городе. Или не ем. — Он пожал плечами от двери. — Мне некогда. И не для кого.
И это «не для кого» он сказал так спокойно, так буднично, как говорят о чём-то давно решённом и привычном, — что мне захотелось заплакать. Не от жалости даже. А от того, как много было в этих двух словах, сказанных без всякой жалобы, просто как факт.—
Я не знаю, что на меня нашло.
Наверное, это моё — вечное желание согреть, накормить, обжить. Мама говорит, я не могу пройти мимо пустого места, чтобы не поставить туда цветок. И вот я стояла в его стерильной пустой кухне, смотрела на голые полки, — и во мне поднялось что-то тёплое и упрямое.
— Так, — сказала я. — У вас есть хоть что-нибудь? Мука? Яйца? Масло?
Он посмотрел на меня как на сумасшедшую.
— Зачем?
— Затем, что я не могу быть в доме, где нечего есть, и ничего не сделать. Это сильнее меня. — Я открывала шкафчики один за другим — пустые, пустые, пустые. — Мэтью, у вас правда ничего нет. Как вы живёте?
— Я не живу здесь, — сказал он. — Я здесь сплю.
— Это ужасно.
— Это удобно.
Я нашла в холодильнике початую бутылку воды, лимон и, неожиданно, коробку дорогого шоколада — нераспечатанную, наверное, подарок, который он забыл. Больше ничего. Ни еды, ни следа человека.
Я вздохнула. Взяла тот самый шоколад, лимон, вскипятила воду в его сверкающем нетронутом чайнике, разломила шоколад на блюдце — единственное блюдце, которое нашла, — и понесла всё это в комнату, к огромному окну.
— Идите сюда, — сказала я. — Раз в вашем доме нельзя нормально поесть, будем есть шоколад и смотреть на город. Садитесь на пол.
— На пол?
— На пол. Диван у вас для красоты, на нём никто никогда не сидел, я вижу. А на полу у окна — самое лучшее место. Идите.
И он — грозный мистер Кейн, директор, которого боится весь этаж, — послушно опустился на пол рядом со мной, у огромного окна, над ночным городом, и мы ели чужой шоколад из одного блюдца и пили горячую воду с лимоном, передавая стакан из рук в руки, потому что второго в доме не нашлось.
И это было хорошо.
Так хорошо, что у меня щемило сердце. Мы сидели на полу, плечом к плечу, и город горел под нами, миллион чужих окон, и я рассказывала ему всякие глупости — про то, как в детстве мы с мамой в трудные месяцы устраивали «пикник на полу», потому что так еда казалась праздником, а не бедностью. Он слушал. Он всегда меня слушал так, будто важнее ничего нет.
— Вот, — сказала я, откусывая шоколад. — Теперь у вас в доме был пикник. Уже не такой пустой.
Он посмотрел на меня. Долго. И что-то было в его лице такое, чего я раньше не видела, — какая-то беззащитность, приоткрытая дверца.
— Я не помню, — сказал он тихо, — когда в последний раз кто-то сидел здесь со мной. На полу. Ел шоколад.
— Совсем никто?
— Совсем.
Я положила голову ему на плечо.
— Ну вот, — сказала я. — Теперь есть кому.
Он замер — как всегда замирал, когда я делала что-то, чего он не ждал, чему не знал названия, — а потом медленно, осторожно обнял меня, притянул ближе, и мы сидели так, молча, глядя на город.
В ту ночь он любил меня не как на столе.
На столе была власть, был напор, была та жёсткость, которая сводила меня с ума. А здесь, в его пустой квартире, на его кровати — единственной вещи в спальне, где не было больше ничего, кроме кровати, — он был другим.
Медленным. Тихим. Почти неуверенным — будто здесь, в своём доме, без брони кабинета, он сам не знал, как это: не взять, а быть.
Он раздевал меня медленно, в темноте, у окна, за которым горел город, и целовал так, будто у нас впереди была вся ночь, — а она и была, вся ночь, впервые, — и я чувствовала под этой медлительностью что-то новое, что-то, чего не было в кабинете. Он не спешил доказать, не спешил владеть. Он просто был со мной, кожа к коже, в темноте, и его руки, обычно такие уверенные, чуть подрагивали.
— Ты дрожишь, — прошептала я.
— Я не привык, — сказал он тихо. — К этому. К тому, чтобы кто-то был здесь. В моём доме. В моей кровати. — Он приподнялся, посмотрел на меня в полумраке. — Я не умею это, Лира. Я умею брать. А вот это — когда просто рядом, когда не для того, чтобы что-то доказать, — я не умею. И мне... — он запнулся, — мне немного страшно.
Я протянула руку, коснулась его лица.
— Мне тоже, — сказала я. — Давай бояться вместе.
И он поцеловал меня — по-другому, без напора, глубоко и медленно, — и вошёл в меня так же, медленно, глядя мне в глаза в темноте, и мы двигались вместе, тихо, неспешно, и не было ни приказов, ни «попроси», ни «тихо», — было только его дыхание, и моё, и город за окном, и эта огромная пустая квартира вокруг, которая на одну ночь перестала быть пустой.
Я кончила тихо, держась за него, глядя ему в глаза, и он следом, уткнувшись лицом в мою шею, и застыл так надолго, не отпуская, будто боялся, что стоит отпустить — и я исчезну, и он снова останется один в своей красивой пустой коробке над городом.
— Останься, — сказал он потом, в темноте. Не приказ. Просьба. — До утра. Не уезжай сегодня.
— Останусь, — сказала я.
И заснула у него на груди, в его пустой квартире, высоко над спящим городом, — и подумала, засыпая, что в следующий раз принесу что-нибудь. Еды. Чаю нормального. Может, цветок на этот голый подоконник. Чтобы в этой красивой пустой коробке появился хоть один след того, что здесь кто-то бывает. Что он больше не совсем один.
Я ещё не знала, что для него самого этот вечер значил куда больше, чем для меня. Что человек, у которого шесть лет не было в доме ни одной живой души, только что впустил кого-то — на пол у окна, в свою кровать, в свою пустоту. И что назад эту дверь уже не закроешь.
Глава 7. Тайна
Глава 7. Тайна
Наутро я узнала, каково это — иметь тайну.
Это оказалось невыносимо и прекрасно одновременно.
Я пришла на работу в обычное время, в обычном пальто, с обычным лицом, — и всё было как всегда: Рэй на турникете, лифт, опенспейс, кофе внизу лучше, чем наверху. Только теперь под этим «как всегда» лежало другое, спрятанное, горячее, и я носила его в себе, как носят уголёк за пазухой, — боясь, что кто-нибудь заметит дым.