Он пришёл в восемь сорок. Как всегда — по левому проходу, не глядя ни на кого, закрытый наглухо.
Он прошёл мимо моего стола.
И не посмотрел на меня. Совсем. Ни на градус не повернул головы, ни на миг не задержал взгляд, — ничего. Прошёл, как мимо пустого стула, и скрылся в кабинете, и стеклянная дверь закрылась.
И вот это — то, что он прошёл мимо так идеально, так безупречно, будто вчерашней ночи не было, — это меня почему-то задело сильнее всего. Умом я понимала: так надо, это и есть «чужие на людях», он же предупреждал. А внутри что-то маленькое и обиженное шептало: он вошёл в тебя вчера, ты называла его по имени, он держал твою руку в машине, — а сегодня прошёл, как мимо мебели.
Я весь час сидела дулась.
А потом на телефоне дрогнуло сообщение.
Рабочий мессенджер. От него. Одна строка, без обращения:
«Перестаньте дуться. Это заметно. Вы плохо умеете скрывать.»
Я вскинула голову и посмотрела на угловой кабинет. Стеклянная дверь, тёмный силуэт. Он сидел, склонившись над чем-то, и не смотрел в мою сторону.
Я опустила глаза в телефон и напечатала:
«Я не дуюсь. Я работаю.»
Ответ пришёл через десять секунд:
«Вы уже три минуты смотрите в одну ячейку. Вы дуетесь, потому что я прошёл мимо и не поздоровался. Я не могу с вами здороваться иначе, чем со всеми. Вы это знаете.»
Я закусила губу.
«Знаю,» — напечатала я. И, не удержавшись, добавила: «Но мне всё равно обидно.»
Долгая пауза. Я уж думала, он не ответит.
«Поднимите глаза,» — пришло наконец.
Я подняла.
Он смотрел на меня. Через весь зал, через стеклянную дверь, — прямо, впервые за утро, — и держал взгляд ровно секунду, две, три, и в этой секунде было всё то, чего он не мог сказать вслух и написать в рабочем мессенджере. А потом отвёл глаза и снова склонился над бумагами.
Телефон дрогнул.
«Вот. Это всё, что я могу дать вам на людях. Одну секунду. Хватит?»
У меня стало тепло и глупо в груди.
«Хватит,» — напечатала я.
И весь день после этого работала как заведённая, с лёгкостью, будто у меня выросли крылья, — потому что теперь я знала: он прошёл мимо не потому, что я мебель. Он прошёл мимо, потому что иначе нельзя. А то, что нельзя показать, у нас было своё, спрятанное, и оно было только наше.
Правила он изложил вечером.
Не в кабинете — он больше не рисковал вызывать меня в кабинет средь бела дня, — а вечером, когда этаж опустел, коротким сообщением: «Задержитесь. Через двадцать минут после того, как уйдёт Восс».
Я задержалась. Рената ушла в семь. Я подождала двадцать минут, глядя на часы, и в двадцать минут восьмого пошла к его кабинету, чувствуя себя одновременно преступницей и школьницей, которую вызвали к директору, — и обе роли меня почему-то заводили.
Он ждал.
— Садитесь.
Я села. Он не стал ходить вокруг да около.
— Если мы это продолжаем, — сказал он, — нужны правила. Иначе нас поймают за неделю, и всё кончится плохо для обоих. Слушайте.
— Слушаю.
— Первое. На работе мы чужие. Полностью. Никаких взглядов, никаких задержек у моего стола, никаких «случайных» встреч на кухне. Если вам нужно ко мне по делу — через Восс.
— Ладно.
— Второе. Мы никогда не уходим вместе и не приходим вместе. Интервал минимум пятнадцать минут. Никогда не садимся вдвоём в лифт, если есть выбор.
— Ладно.
— Третье. — Он посмотрел на меня. — Никакой переписки, кроме рабочей. Ничего, что нельзя показать комплаенсу. Если пишете мне — так, будто это прочитает чужой.
— Ладно.
— Четвёртое. — Тут он сделал паузу, и что-то в его тоне изменилось. — Держитесь подальше от Валенти и Брайта.
Я подняла голову.
— В смысле?
— В прямом. Не обедайте с ними. Не задерживайтесь у их столов. Не ходите с ними в бар.
Вот тут я перестала кивать.
— Подождите, — сказала я. — Первые три — понятно, это про конспирацию. А это — это про что?
— Это про то же самое.
— Нет, — сказала я, выпрямляясь. — Первые три — чтобы нас не поймали. А «не общайся с Ником и Оуэном» — это уже не про конспирацию. Это про ревность.
Он молчал.
— Я права? — Я смотрела на него в упор. — Это ревность?
— Валенти и Брайт, — сказал он ровно, — заключили на вас пари. Я не хочу, чтобы вы проводили с ними время.
— Пари, о котором я узнала случайно, — сказала я. — И которое, между прочим, уже мертво, потому что Ник перестал ко мне подкатывать, а Оуэн вообще странный. Так что дело не в пари. Дело в том, что вам неприятно, когда я с ними. Признайте это.
— Я не обязан ничего признавать.
— А я не обязана слушаться, — парировала я, — если вы не говорите правду. Смотрите. Я согласна не афишировать нас. Я согласна на интервалы, на «чужие», на всё это. Потому что это разумно, потому что я не хочу, чтобы вас уволили, потому что я за вас боюсь. Но я не буду перестать разговаривать с коллегами, потому что мой мужчина ревнует и не хочет в этом признаваться. Это не конспирация. Это контроль. И я такого не потерплю.
Тишина.
Он смотрел на меня, и я видела, как в нём борются двое: директор, привыкший, что его слушаются, и человек, которого только что поймали на ревности и назвали «мой мужчина».
— «Ваш мужчина», — повторил он тихо.
Я вспыхнула. Я не заметила, как это сказала.
— Ну... — Я замялась. — А кто вы? После вчерашнего.
Он встал, обошёл стол, и я думала, он опять будет сердиться, а он присел передо мной на корточки, так что наши глаза оказались на одном уровне, и взял мои руки в свои.
— Да, — сказал он.
— Что «да»?
— Да, я ревную. — Он смотрел мне в глаза, и это признание далось ему явно нелегко, я видела. — Когда Валенти поправил вам воротник на улице, я хотел сломать ему руку. Когда я услышал, как они спорят на вас, как на вещь, — я неделю не мог спокойно на них смотреть. Я не умею это. Я не ревновал никого и никогда, у меня не было причины, и это... — он поискал слово, — это унизительно. И я не знаю, что с этим делать.
Я смотрела на него, и сердце у меня таяло.
— Вот, — сказала я тихо. — Видите, как просто. Правду сказать.
— Не просто.
— Просто. — Я сжала его руки. — Слушайте. Я не буду убегать от Ника и Оуэна, потому что это выглядело бы странно и привлекло бы внимание — как раз то, чего вы боитесь. Но я обещаю вам другое. Я обещаю, что мне не нужен ни Ник, ни Оуэн, ни кто угодно ещё. Мне нужны вы. И если вы будете просто верить мне, вместо того чтобы командовать, — вам не придётся ревновать. Договорились?
Он смотрел на меня долго.
— Вы сейчас поменяли моё правило на своё, — сказал он.
— Да, — сказала я и улыбнулась. — Моё лучше.
И он — грозный мистер Кейн, которого боится весь этаж, — коротко, недоверчиво усмехнулся, стоя передо мной на корточках, держа мои руки, и покачал головой.
— Вы невозможная, — сказал он.
— Знаю, — сказала я. — Хорошо.
Я вернула ему его слово во второй раз, и он это услышал, и что-то в его лице смягчилось совсем.
Следующие дни были странные и сладкие.
Мы стали двойными. На людях — директор и новенькая, чужие, безупречные. Он проходил мимо, не глядя. Я отправляла отчёты через Ренату. Мы ни разу не оказались в одном лифте.
А под этим шла другая жизнь — тайная, в сообщениях, во взглядах через зал, в секундах, которые он мне выдавал по одной.
И очень быстро выяснилось, что он умеет управлять мной на расстоянии так же, как вблизи.
Началось невинно. Во вторник утром, на планёрке, когда я докладывала по своему делу, у меня дрогнул телефон в кармане пиджака. Я не могла посмотреть — я стояла и говорила. Дрогнул ещё раз. Я закончила, села, и под столом украдкой глянула.
«У вас пуговица на блузке расстегнулась. Вторая сверху. Весь стол это видит, кроме вас.»
Я похолодела и схватилась за ворот — пуговица была застёгнута.
Все были застёгнуты.
Я подняла глаза. Он смотрел в свои бумаги, ведя совещание дальше, с абсолютно непроницаемым лицом, — и только когда я поймала момент, уголок его рта чуть дрогнул.