Он пошутил. Он заставил меня схватиться за ворот при всём отделе — просто потому, что мог. И теперь сидел довольный, ведя планёрку, а я горела и не могла ничего сделать.
«Это подло,» — написала я после планёрки.
«Это проверка. Вы слишком спокойны в последнее время. Мне нравится, когда вы не спокойны.»
И с этого дня он играл со мной.
Он писал мне в течение дня — не часто, но метко, всегда в самый неподходящий момент. Когда я разговаривала с Ренатой. Когда стояла у принтера. Когда обедала. Сообщения были короткие и всегда выбивали меня из колеи — то замечание, от которого я краснела, то воспоминание о том вечере, названное одним словом, то приказ.
Приказы были хуже всего. И лучше всего.
«Идите на кухню. Сейчас. Постойте там одна две минуты и подумайте о том, что было в четверг. Потом возвращайтесь.»
И я шла. Я, взрослая женщина, вставала и шла на кухню, и стояла там одна, и думала — не могла не думать, — о четверге, о столе, о его руках, и возвращалась к столу с горящими щеками и сбитым дыханием, и знала, что он это видит, и что ему это нравится, и что вот прямо сейчас, через весь зал, он наблюдает за результатом своего приказа с холодным удовольствием кукловода.
Это заводило меня до безумия.
Иногда приказы были совсем другими — бытовыми, заботливыми, и от этого не менее властными.
«Вы опять не обедали. Через десять минут внизу будет доставка на ваше имя. Съешьте всё.»
И внизу действительно была доставка — суп, горячий, и сэндвич, тот самый, с индейкой и клюквой, — и я ела его за своим столом, и это было почти невыносимо интимно: что он, сидя в кабинете, ведя переговоры, управляя миллионами, помнил, что я не пообедала, и заказал мне суп.
«Спасибо,» — написала я.
«Ешьте. И перестаньте так на меня смотреть через зал. Я вижу.»
Вот что было самое поразительное — и самое стыдное. Он даже не прикасался ко мне. Всю неделю ни разу — мы были слишком осторожны. Он управлял мной одними словами на экране, с расстояния в двадцать метров, и я подчинялась, и от этого подчинения у меня всё плавилось внутри сильнее, чем от иного прикосновения.
Однажды я решила отыграться.
«А если я не подчинюсь?» — написала я дерзко. «Что вы сделаете? Вы же не можете при всех.»
Ответ пришёл не сразу. А когда пришёл, у меня пересохло во рту:
«Проверьте. Не подчинитесь — и в пятницу вечером я напомню вам, кто здесь главный, так, что вы неделю будете сидеть осторожно. Хотите проверить?»
Я не хотела проверять.
То есть хотела — ужасно хотела, — но не решилась, и просто написала «нет», и услышала, как он через весь зал тихо, коротко выдохнул что-то похожее на смех, не поднимая головы от бумаг.
Однажды я не выдержала и написала:
«Вы издеваетесь. Вы заводите меня и ничего не делаете. Это нечестно.»
«Это называется предвкушение. Оно того стоит. Потерпите.»
«Сколько терпеть?»
«Пока я не решу, что вы достаточно хотите.»
«Я уже достаточно хочу!»
«Нет. Я вижу отсюда. Ещё нет.»
И он был прав, чёрт бы его побрал. Потому что к пятнице я хотела его так, что не могла думать ни о чём другом, — и когда в пятницу вечером пришло сообщение «Задержитесь. Как в прошлый раз», — я чуть не заплакала от облегчения.
А днём была ещё одна вещь, из-за которой я поняла, насколько всё серьёзно.
В среду Ник затащил меня на обед — по-дружески, без всякого подтекста, он теперь и правда был просто приятелем. Мы пошли в тот же «Дельмонт», и Оуэн увязался с нами, и всё было мирно, вкусно и нормально, — ровно то, чего Кейн просил избегать.
Я не стала избегать. Я помнила своё правило: убегать было бы страннее, чем пойти.
Но за обедом я поймала себя на том, что веду себя иначе, чем раньше. Раньше я была со всеми одинаково тёплая, лезла обниматься, сыпала «спасибо», сидела близко. Теперь я держала дистанцию — не грубо, а естественно, — и когда Ник по привычке приобнял меня за плечи, я мягко, с улыбкой, вышла из-под руки и села чуть дальше.
Ник даже не заметил. А Оуэн заметил.
Он вообще всё замечал. Он сидел напротив, ел медленно, смотрел на меня своими светлыми глазами и в какой-то момент сказал, тихо, будто между делом:
— Вы изменились, Лира.
— В смысле?
— Раньше вы были как открытая дверь. — Он отпил воды. — А теперь как дверь, которая приоткрыта, но за ней кто-то стоит.
Я похолодела.
— Не понимаю, о чём вы.
— Понимаете, — сказал Оуэн мягко и улыбнулся. — Но это не моё дело. Пока.
Вот это «пока» повисло в воздухе, и я весь обед потом не могла есть, и когда вернулась на этаж, первым делом написала — не подумав, инстинктивно:
«Кажется, Оуэн что-то подозревает.»
Ответ пришёл быстро:
«Я знаю. Я за ним слежу. Не бойтесь. И не пишите мне об этом с рабочего телефона больше никогда.»
Я стёрла переписку дрожащими руками.
Но самое интересное было не это. Самое интересное было то, что через минуту пришло ещё одно сообщение — и оно было совсем не про Оуэна:
«Вы вышли из-под руки Валенти. Я видел через окно кафе. Спасибо.»
Он следил за мной. Через окно кафе, с двадцать второго этажа он, конечно, не мог видеть, — значит, он был где-то рядом, или ему кто-то сказал, или — я не знаю. Но он видел, что я отстранилась от Ника. Сама, без приказа. И написал «спасибо» — коротко, но это «спасибо» стоило дороже всех его приказов за неделю.
Я улыбнулась телефону.
«Я же обещала,» — напечатала я. «Вам не нужно ревновать. Нужно верить.»
Долгая пауза.
«Учусь,» — пришло наконец.
Одно слово. Но я знала, чего оно ему стоило, — человеку, который никогда никому не верил, который всё контролировал, который читал все дела, потому что не доверял ни единой живой душе. «Учусь». Он учился верить мне. И это было самое романтичное, что мне когда-либо писали, хотя в этом слове не было ни грамма романтики.
Я задержалась. Дождалась, пока уйдёт последний. Пошла к его кабинету на ватных ногах.
Он ждал, стоя у окна, спиной к двери, и город горел внизу, и он не обернулся, когда я вошла и закрыла замок.
— Подойдите, — сказал он.
Я подошла. Он повернулся, и я увидела его лицо — и поняла, что вся эта неделя игры далась ему не легче, чем мне. Он был на пределе. Он держал контроль всю неделю, дёргая меня за ниточки, оставаясь холодным, — и сейчас этот контроль трещал по швам, я видела.
— Целую неделю, — сказал он тихо, беря меня за подбородок, — вы делали всё, что я говорил. Ходили на кухню. Краснели на планёрках. Терпели.
— Терпела.
— Вы очень хорошо себя вели.
— А вы, — сказала я, задирая подбородок в его руке, — очень плохо. Вы мучили меня всю неделю.
— Да, — согласился он без тени раскаяния. — Мучил. И мне это нравилось.
Он развернул меня спиной к себе, к окну, так что перед нами горел весь ночной город, и прижался ко мне сзади, и я почувствовала, что он хочет меня не меньше, чем я его, что вся его холодность всю неделю была такой же игрой, как моё послушание.
Его рука скользнула вниз, под пояс юбки.
— Смотрите в окно, — сказал он мне на ухо. — И не шумите. Стёкла не до потолка.
И я смотрела в окно, на горящий внизу город, пока его пальцы делали со мной то, чего я ждала всю неделю, — и на этот раз он не остановился на краю, на этот раз он довёл меня до конца, держа второй рукой за горло, вжав спиной в себя, и я кончила, глядя на миллион чужих огней, закусив собственный кулак, чтобы не закричать.
А потом он развернул меня и поцеловал, долго, и это был первый за всю неделю поцелуй, и он стоил всего ожидания.
— Вот, — сказал он. — Теперь вы достаточно хотели.
— Я вас ненавижу, — сказала я, не в силах отдышаться.
— Знаю, — сказал он, и в его голосе была улыбка. — Хорошо.
Он отвёз меня домой, как в прошлый раз, — и как в прошлый раз, в машине, накрыл мою руку своей.
— В четверг корпоратив, — сказал он на повороте. — Отдел идёт целиком. Вы тоже.
— Знаю. Джен сказала.