— Оуэн, — сказал он и не протянул руку, а чуть кивнул. — У вас пропуск не сработал?
Я посмотрела на него.
— Откуда вы знаете?
— Рэй вас пропускал вручную. — Он пожал плечами. — Я как раз заходил.
Я не помнила, чтобы кто-то заходил.
— К обеду поправят, — сказал Оуэн. — Если нет — скажите мне, я быстрее сделаю, чем кадры.
— Спасибо.
— Не за что, — сказал он и отвернулся к столу, и это было ровно то количество внимания, после которого человек кажется приятным и не кажется навязчивым, и я в тот момент подумала: какой хороший.
Я вспоминала это потом много раз.
В переговорную входили по одному. Женщина с прямой спиной и планшетом. Юрист с бумажными распечатками, которые он положил перед собой и начал равнять, чтобы края совпали. Двое молодых, у которых у обоих были одинаковые чёрные блокноты.
Никто не разговаривал.
В Джерси-Сити перед планёркой всегда стоял гул — про пробки, про выходные, про то, кто что смотрел. Здесь двенадцать человек сидели в стеклянной комнате и молчали, и я слышала, как за стеной кто-то ведёт разговор по телефону, и не разбирала слов, только ритм: короткая фраза, длинная пауза, короткая фраза.
Без четырёх минут десять.
Я поймала себя на том, что смотрю на дверь.
И все смотрели на дверь.
Не открыто. Никто не поворачивал головы. Но у восьми человек из двенадцати изменилась посадка — чуть-чуть, на сантиметр, как выравниваются, когда мимо проходит кто-то, кому не обязательно кланяться, но перед кем не хочется сутулиться.
Он вошёл ровно в десять.
Кейн.
Я узнала его раньше, чем он дошёл до стола, — по тому, как открылась дверь, по посадке спины, по тишине, которую он вносил впереди себя. И тут же, помимо воли, у меня всё внутри сжалось, потому что последний раз я видела этого человека три часа назад, стоя перед ним на корточках и стирая курицу с его ботинка.
Я вжалась в стул и опустила глаза в блокнот.
Он на меня не посмотрел.
Он вообще ни на кого не посмотрел — прошёл к своему месту так, как заходят в свою комнату, где не с кем здороваться, и сел во главе стола, застёгнутый, ровный, будто и не было никакого лифта, будто на его ботинке никогда не лежал мой рис. Я скосила глаза под стол.
Ботинок был идеально чистый.
Кто-то — он сам, или кто-то по его слову — вычистил его за эти три часа так, что в нём снова отражался свет. И почему-то именно это, а не что-либо другое, окончательно объяснило мне, куда я попала.
Он положил на стол телефон экраном вниз.
И — я увидела это и не поняла — снял часы. Металлический браслет, тяжёлый, старый. Он расстегнул его двумя пальцами, снял и положил рядом с телефоном, тоже экраном вниз.
Никто на это не посмотрел.
Именно то, что никто не посмотрел, заставило меня понять, что это значит что-то.
— Начнём, — сказал он.
Голос был тот же, что в лифте, — низкий, тихий, заметно тише, чем говорят на совещаниях. Люди, которые говорят на совещаниях, поднимают голос на пол-тона, чтобы слышал дальний конец стола. Он этого не сделал. И весь дальний конец стола подался вперёд.
Женщина с планшетом начала докладывать — про какие-то счета, сроки, цифры, которых я не понимала. Он слушал, не перебивая, и изредка ронял одно слово, и от этого одного слова человек напротив либо расслаблялся, либо бледнел.
Он не сказал этого с иронией. Он сказал это как человек, который только что получил информацию и убрал её в нужное место.
— Дальше.
Они говорили ещё минут пятнадцать, и я не понимала половину. Какие-то цифры, залоги, оговорки, компании, которые называли по фамилиям владельцев так, будто владельцев не существовало, а были только суммы. Я записывала в блокнот слова, которых не знала, чтобы вечером посмотреть.
Но я почти не слушала.
Я смотрела на него.
На то, как он ведёт эту комнату, не повышая голоса, — одним тем, что говорит тихо, и все двенадцать человек подаются вперёд, чтобы услышать. На то, как никто не перебивает. На то, как он ни разу не сказал «пожалуйста» и ни разу «спасибо», и это никого не удивляло. Он был здесь королём, холодным и скучающим, и я, новенькая, сидела четвёртой слева и смотрела на короля — того самого, который час назад в лифте стоял ко мне вплотную, смотрел сверху и говорил «встаньте» голосом, от которого у меня до сих пор было странно внутри.
Сейчас он на меня не смотрел вовсе.
И от этого — от того, что он вёл себя так, будто лифта не было, — у меня внутри было тепло и немного обидно и немного страшно, всё сразу.
Планёрка почти закончилась, когда он, глядя в свои бумаги, сказал:
— Гринлейн. Кто свободен.
— Могу взять я, — начал кто-то из молодых.
— Хартли, — сказал Кейн.
Он не поднял головы. Он произнёс мою фамилию, глядя в лист перед собой, ровно, между двумя другими распоряжениями, — и я в первый момент даже не поняла, что это про меня, пока Джен от двери не переспросила:
— Хартли? Она сегодня первый день.
— Я знаю, — сказал он.
И перешёл к следующему.
Я хочу быть здесь точной, потому что потом много раз прокручивала эту секунду. Он отдал мой первый кейс мне сам, вслух, отклонив того, кто вызвался, — и при этом ни разу на меня не взглянул. В комнате появилась новая фамилия на живом деле, все двенадцать человек это отметили, и он — единственный — не повернул головы даже на градус.
«Я знаю».
Он сказал это так буднично, что тогда я не задумалась. Он и правда знал — что я первый день. Откуда, я не спросила. Тогда мне казалось, что директор просто в курсе, кого к нему перевели.
— Хорошо, — сказал он. — Дальше.
Вот и всё.
Я сидела с ручкой в руке, и у меня почему-то стало жарко в ушах, и я это заметила и разозлилась на себя за то, что заметила.
Планёрка закончилась в десять двадцать восемь. Он встал первым, надел часы — не сразу, сначала подержал их в руке, — и вышел, и только после этого начали вставать остальные.
Ник наклонился ко мне через угол стола.
— Ну как?
— Что «как»?
— Первое впечатление.
Я подумала.
— Он ни разу не переспросил, — сказала я.
Ник посмотрел на меня секунду дольше, чем собирался.
— Ага, — сказал он. — Смотри-ка.
И засмеялся, и хлопнул ладонью по столу, вставая, и вышел, и я осталась сидеть, и не поняла, что было смешного.
Компьютер завели в двенадцать десять.
До этого я сидела за пустым столом с блокнотом, и это оказалось хуже любой работы, потому что человек за пустым столом виден всем.
Сначала я пыталась быть полезной.
Я подошла к Ренате Восс и сказала, что у меня пока нет доступа и я могла бы помочь с чем-нибудь простым. Она не подняла головы от экрана.
— Спасибо, — сказала она. — Простого нет.
Я подошла к Джен и спросила, не нужно ли что-то отнести, разобрать, подшить. Джен посмотрела на меня с искренним сочувствием, как смотрят на человека, который предлагает помочь на чужой кухне.
— Милая, — сказала она, — тут ничего не носят руками уже лет пятнадцать.
После этого я села.
И начала смотреть.
Это единственное, что мне оставалось, и, как выяснилось потом, это было лучшее, что я могла сделать в тот день, хотя тогда мне казалось, что я просто позорно ничего не делаю.
Этаж работал молча. Никто не разговаривал, все смотрели в экраны, и в этой тишине я поймала себя на том, что мой взгляд всё время сползает в один и тот же угол.
Угловой кабинет.
Он был стеклянный со стороны зала, и жалюзи в нём были подняты до самого верха. За кабинетом шло окно во всю стену, и январское небо стояло в нём, ровное, как лист бумаги, и всё внутри на этом фоне было тёмным. Я видела стол. Очертания кресла. Вертикальную полосу, которая была им.
Свет шёл оттуда сюда.
Значит, отсюда туда не смотрят.
Значит, оттуда сюда — сколько угодно.
Я поняла это в одиннадцать двадцать, и первое, что я сделала, — поправила юбку на коленях. Второе — разозлилась на себя за первое. Третье — не пересела и не отвернулась, потому что и то и другое было бы движением, а движение с той стороны стекла читалось бы прекрасно.